Наиболее радикальное понимание истории литературы (в рамках рутинной филологии) представлено, конечно, русскими формалистами, которые вообще отказались от идеи линейного внелитературного времени, но оказались несостоятельными в последовательном проведении этой идеи. Мерой времени у опоязовцев (в теории, в идее!) является именно «сдвиг» литературных форм, т. е. описание события нарушения привычной литературной коммуникации, рассчитанная литературная провокация («хорошо темперированная» литературная провокация). «Смысл» здесь – не какой-то заранее известный, нормативный смысл литературного действия, выстроенного в соответствии с экспектациями читателя или критика, его социально-групповыми литературными ожиданиями писательского действия, а более сложная метафорическая структура. Она включает представление о конвенциональной норме литературного, предполагаемом у читателя эффекте ее соблюдения («эмоциях», воображении, этикете), демонстративном отказе от нее (соответственно, расчете на реакцию нарушения группового этикета или солидарности, совместности, сопричастности), о действии, разрушающем или оскорбляющем чувства конвенциональности, снимающем значимость социальных чувств при соблюдении конвенции, и о регуляции шоковых переживаний в связи с нарушением конвенций, субъективного состояния растерянности или дезориентированности – в планируемом, программируемом направлении, т. е. приближении партнера к целевому результату. Эта синтетическая смысловая структура работает только с техникой нейтрализации общепринятых представлений и ожиданий – само собой разумеющихся, т. е. коллективно принятых и принудительно поддерживаемых норм «реальности» или игрового, разыгрывающего «реальное» поведения. Еще раз: мера времени здесь – внутренняя структура действия по разрушению (взятию в скобки) коллективных норм представления и синтеза нового смысла. Этот синтез может быть как простой снижающей или возвышающей либо какой-то иной – субъективной оценкой прежних норм реальности или действующего лица, а может быть условием экспликации значений субъективности, закрытой для артикуляции в условиях прежних конвенций, пусть даже это будет осуществлено чисто негативным образом – в форме отказа от коммуникации, т. е. от придания какой-либо значимости своему партнеру (как в «Черном квадрате» Малевича), в виде насмешки над ним или лишения его социального либо культурного достоинства. Но «историческое» время будет конституировано здесь именно временем внутрилитературного действия, которое, собственно, и должно быть предметом описания и интерпретации истории литературы как истории динамики литературности.
Однако примечательно, что оба описанных типа представлений «исторического» в современной работе российского литературоведа совершенно не противоречат друг другу и не сталкиваются между собой. Они попросту аналитически индифферентны, как индифферентна вся российская филологическая деятельность, не порождающая ни дискуссий, ни сильных утверждений или оценок. В определенном плане этому состоянию апатии и равнодушия к работе друг друга соответствует исчезновение литературной критики, ее бессилие выдавить из себя какую-то реакцию оценки, различения качества литературы хорошего и плохого, значимого и незначимого. Какое-то подобие оценки сохранилось сегодня разве что за газетными «информушками» в 0,5 странички, провокациями литературных скандалов, но это другие ситуации – с иными участниками, целями и последствиями действий, иными функциями[471].
Отметим это обстоятельство, оно важно для нашего анализа ситуации: ценностное бессилие, неспособность к выражению собственных личных оценок и пристрастий – другая сторона эклектики, профессионального цинизма и релятивизма. Именно это бессилие, апатия указывают на то, что никакой особой потребности в «истории» литературы нет. Нельзя же всерьез считать сам модус существования литературы (ее наличие в прошлом, или, по-другому, отсутствие в настоящем) за «историю».
И тем не менее все-таки можно говорить, что какие-то свойства истории и формы ее репрезентации в сегодняшнем российском литературоведении существуют. Мысленно ее можно представить в виде неопределенной по своей длительности галереи литературного музея, разбитого на цепочки отдельных залов с локальными стендами и экспонатами, но не образующих единого сквозного пространства, а как бы закрашенных и оформленных лишь местами (как фрагменты изображений на реставрируемых фресках среди белых и пустых, невосстановленных поверхностей и площадей). Портреты, рукописи, пистолеты, снимки больничных палат и гостиных с роялем, рисунки, тексты, издания, газетные отзывы, постановления ЦК и Главреперткома и проч. Структура и перспектива представлений задана этими аморфными и априорными бескачественными анфиладами будущих экспозиций и залов, она проста, поскольку отвечает нашим школьным стереотипам «коридора» или «туннеля» линейного времени, стены которого завешиваются фрагментами учебных курсов, препаратов школьного знания.