Хемингуэй, записавшись в парижскую библиотеку «Шекспир и компания», стал читать русских ради того, что Некрасов в письме к Толстому, принимая к печати его первую повесть, назвал действительностью содержания. Симмонс засел в Чертковскую библиотеку и начитался художественно выраженного содержания, в котором действительность проступает во всей истинности. «Если перед нами действительно великий художник…» – мы, цитируя, посмеивались, они нас подначивали, тоже посмеиваясь «Вали, ребята!», и пользовались тем, что у нас плохо лежит. Облегчая советологам задачу, мы не следовали нашей традиции критического понимания, зато им открылось нетронутое поле деятельности. «Внимательное прочтение, – например, подчеркивал Симмонс, – показывает, что Леонов стремится, силой искусства, преодолеть классовый подход и партийный диктат во имя того, чтобы найти более глубокое объяснение изображаемых им конфликтов»[133]. Они – вчитывались, у нас всякая попытка обратить реальный взгляд на текущую литературу, то есть через литературу на советскую реальность, пресекалась. Кем? Писателями, которые действовали руками властей. Писателям хотелось получить свободу от критики. Плевали бы они на критику, но в издательский план не попадешь! Во имя возможности печататься, чтобы никто не смел упрекнуть их в бездарности, они натравливали власть на своих оппонентов, со временем они же станут выдавать адресованную им критику за преследование (властью) свободы их творчества.
Русская критика девятнадцатого века, читая литературные произведения, поднимала осознание и обсуждение проблем русской жизни до больших обобщений, советские критики подобную операцию тоже проделывали, только с другими выводами. Если Чернышевский, Добролюбов и Писарев через литературу обличали действительность, то советские критики защищали советскую действительность от искажений, будто бы допускаемых писателями не их стана, они прорабатывали им неугодных писателей, если те отражали действительность не так, как им требовалось. Вопрос был в том, кто станет кого прорабатывать, это зависело от причастности к группировкам, по этой границе шла литературная борьба, завершавшаяся оргвыводами и решительными мерами, что проделывалось уже волей властей. Проработав несвоего писателя, соратники одного стана разоблачали и затем клеймили несвоего писателя. Разбирая маловысокохужественное (по выражению участника схватки) или в самом деле художественное творение, говорили: «Что же ты, с… с…, провести нас думаешь? Советским, так твою так, прикидываешься? Ты же на самом-то деле в чуждую нам сторону гнешь! Вредную идею, вражина, протаскиваешь!» В том заключалась борьба вокруг отображения нашей действительности, а зарубежные эксперты взялись вычитывать нашу действительность из нашей литературы.
Не о чём говорит советская литература, нет, – что же в советской литературе сказывается, как сказывалась в литературе XIX века неизбежность революции и краха, было предметом наблюдений. «Россия, кровью умытая», «Хождение по мукам», «Железный поток», «Тихий Дон», «Баня» и «Клоп», «Собачье сердце», «Происхождение мастера», «Впрок», «Василий Теркин» и «Теркин на том Свете», «Рычаги», «Убиты под Москвой», «Колымские рассказы» и, наконец, «Дело Тулаева» – не всё нам было доступно, чтобы прочитать, в особенности прочитать вовремя, но теперь, когда история расставила на одной книжной полке разрешенное и запрещенное, можем прочитать и убедиться: всё сказано. Русская литература советских лет выполнила миссию литературы – деидеологизации, что и доказывал Симмонс. Следуя ему, советологи через нашу литературу наблюдали состояние советского общества, читая «вымыслы» советских писателей, как donneеs – данные действительности.
Когда мы, референты, докладывали в Институте о том, что зарубежное литературоведение через нашу литературу высматривает происходящее в нашей стране, нас не хотели слушать, – надо было сообщать, как советологи клевещут. Один сотрудник, мой сверстник, меня упрекнул: «Уж очень у тебя загробный голос!». Стало быть, следовало весело, с юмором, болтать о том, что из-за рубежа видят в «деревенской прозе», (представьте себе, ха-ха!) картину бедственного положения колхозной деревни, когда на самом-то деле эта талантливая проза ярко показывает исконные черты нашего национального характера. Нельзя было рассуждать иначе?
Ограничения и запреты существуют всюду, но в глазах у тех, кто нас, референтов, слушали, точнее, пропускали нами сказанное мимо ушей, не светился огонек заинтересованности. Слушали, как чеховские персонажи, слушали, не слушая: русская жизнь подражала русской литературе.