Многолетние усилия Симмонса принесли плоды, когда он уже собрался уходить на пенсию. Мы, видя в нём опаснейшего врага, борьбу с ним считали первоочередной задачей, а в Америке на него как источник исходной идеи не считали нужным ссылаться. «Какой Симмонс?» – не веря ушам своим, слышал я от бывших его аспирантов, которые сделались профессорами на какой-либо из четырехсот кафедр русской и советской литературы, открывшихся в американских университетах согласно идее Симмонса. Даже Вера Данем, шедшая по стопам Симмонса, и та, упомянув основанный им Институт, не сослалась на его книгу, зато сослалась на его завистников и соперников, перед которыми ей предстояло защищать диссертацию (с ними я был знаком и слышал от них неблагоприятные отзывы о Симмонсе: они его упрекали в заимствованиях у них!) Сноски перестали служить родословной идеи, сделавшись сигналами союзничества и взаимоподдержки: личная связь вместо обязательной научной преемственности. У нас на памяти зал Ленинки, набитый наспех составляющими библиографии к диссертациям уже написанным: не забыть бы нужных людей!
Символ сложившейся ситуации: учёнейший сотрудник ИМЛИ старшего поколения, не мне чета, выпустив свою книгу, даже в библиографии не назвал предшественника. Положим, памятны были времена, когда нельзя было некоторых имен назвать, но в пору относительной мягкости ничто, кроме личной прихоти, не мешало назвать, и меня этот поступок поразил до боли: тот же сотрудник относился ко мне по-дружески, но разве так поступают? Приведу ещё пример из своего опыта: сотрудник ИМЛИ моего поколения, с которым мы находились не в близких, но благополучных деловых отношениях, опубликовал статью и не упомянул моей статьи на ту же тему. При встрече спрашиваю: «Ты мою статью читал?» Да, отвечает, читал, и смотрят на меня глаза человека, как бы проснувшегося, ему, видно, в голову не приходило ссылаться, раз со мной его служебные интересы не связаны. Это было веяние нового времени, вместо преемственности верх брал пристрастный выбор ради организации мнений (по Ливису).
Хребет мне, как верблюду, переломил разговор не с критиком, не с писателем, а с певцом, моим тезкой Дмитрием Хворостовским. Дождался я его после спектакля у служебной двери в Метрополитен Опере и говорю: «Отметить бы столетнюю годовщину выступления Шаляпина на этой сцене». И что же я услышал от нашего выдающегося баритона? «С этим надо обращаться не ко мне», – ответил русский певец-премьер американского оперного театра и поспешил к толпе ожидавших его поклонников. Допустим, артист во власти своих агентов не имеет права обсуждать никаких деловых предложений. Поразило меня безразличие к имени, которое было мной произнесено. Безразличие добровольное, не наше советских времен подневольное неведение, когда, скажем, не признал я родоначальника моей профессии: нам в Университете Пражской лингвистической школы не преподавали, а если упоминали, то критически. А тут, подумать, какой концерт в честь великого соотечественника могли бы в 2001 году составить прославившиеся за постсоветское время наши изумительные сопрано, первостепенный баритон и неплохие тенора, которым уже поручают ведущие партии на мировой сцене!
О том, как и когда изменились научные нравы, беседовали на телевидении Сергей Капица и Владимир Арнольд. Передача есть в Интернете, можно посмотреть. Димка рассказывает, как Эйнштейн
Симмонс навытяжку, будто рядовой перед командирами, стоял перед авторитетами ранга М. П. Алексеева, Гудзия или Гастона Париса. Он ездил к Алексееву на поклон в Санкт-Петербург, тогда Ленинград. Он на похоронах Гудзия хотел было слово сказать, но ему не разрешили, и надо было видеть гримасу огорчения на его лице. Он говорил: «Гастон Парис!» И ему казалось, что он слушал его лекции, хотя умер французский компаративист в год его рождения, но эта ошибка памяти свидетельствовала, что значил для него забытый Гастон Парис.
У Симмонса сохранялось представление об иерархии, ему было свойственно мышление систематическое, не выборочно-организационное. Мы с ним могли расходиться в оценках, но концептуально профессор Колумбийского Университета, обращаясь ко мне, изъяснялся в той системе же терминов и понятий, какой учили меня в Московском Университете.
Подосновой интереса к русской литературе Симмонсу служил опыт живого общения. «Люди! Какие люди!» – каждый раз, когда американский профессор это произносил, он давал понять, что слова его не пустые.