Всё совершалось у нас на глазах. Пользуясь как тараном авторитетом своего тестя, В. В. Ермилова, Вадим пробивал стену бюрократических препон, теснил амбиции влиятельных лиц – препятствие на пути фигур новых или извлекаемых из небытия, способных изменить установленную иерархию и заставить признанных потесниться. Преодолевая инерцию среды, Кожинов делал всё, что в подобных случаях делается. То было подвижничество, ибо создавая явление нашего времени БАХТИН, Вадим не искал славы. А Владимир Владимирович ради дочери слушался его, заодно патронируя и нам.
Выдумывал бы я прошлое задним числом, если бы не признал, что доброта Ермилова ко всем нам, в том числе и ко мне, заставила наше поколение сотрудников Отдела теории пересмотреть его репутацию свирепого литературного экзекутора. По личным мотивам начали мы переоценку активного участника литературно-политической бойни 20-30-х годов, которого в наше время называли «беспринципной собакой». В конечном счёте переоценка привела нас к совершенно иному представлению о литературной борьбе по сравнению со всё ещё общепринятым: консерваторы и новаторы, левые и правые, передовые и отсталые, тирания и свобода, диктатура и демократия, застой и прогресс. Если наш покровитель, Владимир Владимирович, некогда показал себя, допустим, «цепным псом», то ведь те, на кого он кидался, не спустили бы ему, попадись он им в тёмном литературном закоулке. Вызов «доругаться» оставил ему в своей предсмертной записке его полный тезка, Маяковский, о котором всеми уважаемый университетский профессор Берштейн сказал – бандит, употребив это слово без кавычек, говоря о поэте талантливейшем – тоже без кавычек. Ничего про амбивалетность мы тогда и не слыхали, оставаясь как бы британскими (образцовыми) ханжами на советский лад, и в моём ещё не окрепшем сознании противоречивая характеристика не умещалась. Подобно викторианцам девятнадцатого века, мы полагали, будто хороший поэт должен непременно быть хорошим человеком, а хороший означало приятный во всех отношениях. Маяковский становился бандитом, когда ему отказывал талант, и руки на себя наложил он, я думаю, по той же причине.
У Вадима итогом переоценки стал пересмотр отечественного прошлого. «С литературоведением покончено, – с некоторых пор стал он говорить. – Надо приниматься за историю». Желание оглобли поворачивать приходит своим чередом, но и полоса беспамятства тоже неизбежна. Где же, без отречения от прошлого, поместиться новым именам? Иначе, без движения, мы сидели бы по пещерам, шалашам и хижинам, соблюдая ритуалы и обычаи, красочные ритуалы и своеобразные обычаи, как того хотелось Константину Леонтьеву, а он бы нас, самобытно-живописных, рассматривал из окна ему предоставленной «удобной комнаты».
Движение наших умов в обратную сторону началось во второй половине 50-х годов – не раньше. Плыли мы по течению. Если я назову действительно шедших против течения, скажем, Владимира Рогова или своего друга Бубу, это вызовет недоумение. Кто знает о них? Признаком непротивления обычно служит публичный протест, сопротивление поверхностное, зато заметное, вариант конформизма, конформизма наоборот в обертке новаторства и бунта. В самом деле против движутся люди другого времени, а среди нас в большинстве таких не было. Литературная слабость произведений, некогда нас потрясших и перевернувших наше сознание, говорит о состоянии наших умов, находившихся в дормантном состоянии.
Некоторые творцы той правдивой писанины здравствуют (дай им Всевышний здоровья), и когда у них спрашивают, можно ли их в глаза хвалить, называя живыми классиками, они милостиво позволяют. С одним из назначенных в классики попал я на ПЕН Клуб – в Америке. С американской стороны нас опекал Грегори Гуров, о нем говорили разное, был ли он профессором литературы в штатском, не знаю, но профессором литературы был. И я наблюдал за ним, когда читали в переводе сатирическое повествование нашего писателя, знаменитейшего, называемого истинно-народным и живым классиком, который тут же присутствовал. Сатира, а – не смешно. Но Грегори, который был за ведущего, старался показать, будто он умирает от смеха, просто умирает. Пусть не смешно, но по программе положено.
В 1958-м, когда «стало позволено», вышли «Владимирские проселки» Владимира Солоухина. На этот неопочвенический путевой дневник обратил мое внимание отец: деревенское прошлое не отпускало его от себя. Из «Владимирских проселков» он прочел нам с матерью вслух отрывок о «русской, только русской крови, пролитой на Владимирской земле».