Марья Дмитриевна Кривополенова - "жемчужина редкой красоты", со смертью которой случился закат русской былины. С малых лет сиротея, побиралась Христовым именем. Крохотная росточком, за что и прозвали Махонькой, Марьюшка бродила по пинежским деревенькам, скорая на ногу и ласковая на язык, и собирала в зобеньку, берестяный кузовок, куски хлеба на прокорм единой дочки, а после и внучат. Где оприютят в дороге, там и былину пропоёт с печи, отогревая худобу. В мае девятьсот пятнадцатого её случайно разыскала фольклористка Ольга Озаровская и, изумившись редкому дару памяти и богатому грудному голосу, повезла старенькую в Москву, и оттуда уже пошла поздняя слава Кривополеновой. Марья Дмитриевна держала себя в столицах гордо, поклоны её были истовые, улыбка обаятельная, смех заразительный. Маленькая старушка, похожая на лесовуху (такою вылепил Конёнков), с пёстрыми рукавичками в руках сидит посреди сцены на стуле. Вдруг вскакивает, приплясывает и поёт необычно густым высоким голосом: "А из пустыни было Ефимьевы, из монастыря Боголюбова начинали калики снаряжатися[?]" После пения ей почтительно руки целовали, так долго принимавшие подаяние, певцы следили за её дыханием, восторженно восклицали: "Какой голос, какая дикция, какое дыхание! Италианская школа!"
А старушка, выходя из театра, отчаянно конфузилась в душе, её в трепет приводил швейцар, когда подавал дарёную беличью шубейку, но она виду не подавала и просто, по-деревенски говорила: "Господь с тобой, мужичок[?] Не надо[?] Мы ведь нищие". И давала на чай десятку из столичных подношений.
Это было в девятьсот пятнадцатом. Потом затерялся след Кривополеновой. Её тропы вновь замкнулись вокруг деревеньки Пиренеми на двадцати вёрстах; кружила сказительница с зобенькой для дарёных "кусоцьков", для милостыньки, и пела старины, кому радостны они. Но перед последним путешествием в Москву на Конгресс Третьего интернационала, вновь ненадолго вызволенная Луначарским из забвения, Марья Дмитриевна, уже преклонных лет старуха, проплыла на лодке по реке Пинеге от деревни к деревне, перед каждым селением выходила на берег, истово кланялась и радостно восклицала: "Прощайте, люди добрые! Знать, земля огромна, людей много, совладать с има трудно, так вот собирают нас, старых, порядки обсуждать". Где только не побывала Марьюшка, лёжа на калёной печи, обошла она в памяти всю Россию былинными тропами, со всеми русскими богатырями мёды пила, всех ворогов в трепет привела, всем немощным и сирым укрепу дала[?] Трудно без неё, без Марьюшки, на Руси, безвыходно, вот и спохватились тама, - показывала Марьюшка пальцем в небо, имея в виду столицу. А она что ж, она с добрым усердием поможет[?]
Так какое тут сердце, душу неизьяснимую надобно иметь, чтобы всех полюбить безо всякого умыслу и обо всех озаботиться сердцем. Не рассуждениями веры жила песенница, но самой любовью к людям.
Из Архангельска на Пинегу в новое небытие в кошеве везли, как госпожу, завернув в медвежью полость. Вернулась Кривополенова в отчие края и снова пропала среди народа, растворилась в нём, вновь пошла с коробейкой за милостыней. А умерла "всемирная бабушка" в феврале двадцать четвёртого в чужой избе с песней на устах. Похоронили её под молодой сосной в двух километрах от деревни Чакола[?]
[?]Поэта Николая Клюева подымала мать, олонецкая крестьянка, плачея и песельница Прасковья Дмитриевна, верная заветам Выговского общежития и его основателя Андрея Денисова.
Меж городом и деревней промаялся Клюев в одиночестве, так и не снимая любовного взгляда со стороны Выгореции, канувшей в далёкую старину. "Певец тёмный с пронзительной силой цвета", - назвала Клюева Ольга Форш. (Тёмный человек - значит обавный, злой, крепко повязанный с нечистой силою, а то и с самим дьяволом.) Но разве икона бывает тёмной, икона древнего письма, которую выстарило время? Если она задымеет, то её можно открыть, высветить, поновить, и она засияет прежними красками. Но икона - это не искусство, это совсем иное, более высокое по служению, не назначенное для стороннего любования; это оконце в небо, откуда глядят на нас святые лики. Конечно, Клюев-человек - далеко не икона, в нём Бог и диавол боролись до конца его земных сроков, но от его стихов исходил свет таинственный и неповторимый, ибо душа поэта раздвоилась меж небом и землёю и никуда не смогла пристать. Дух и плоть матери-земли искушали сердце и лишали того покоя, который позволяет разглядеть небо и погрузиться в него. Видно, леса олонецкие так плотно обступили Клюева, что печаль, притекающая из них, борола веселье неба. Ему, наверное, хотелось быть верным учеником Андрея Денисова, выгорецкого старообрядческого наставника, но не хватало смирения и кротости, поэта обуревала гордыня. Клюев был певцом всеобщей стихии, и все краски мира, которые хотелось испить, утопляли в себе.