Полковник оказался отличным танцором. «Дождавшись начала мазурочного мотива, он бойко топнул одной ногой, выкинул другую, и высокая, грузная фигура его то тихо и плавно, то шумно и бурно, с топотом подошв и ноги об ногу, задвигалась вокруг залы. Грациозная фигура Вареньки плыла около него, незаметно, вовремя укорачивая или удлиняя шаги своих маленьких белых атласных ножек. Вся зала следила за каждым движением пары. Я же не только любовался, но с восторженным умилением смотрел на них. Особенно умилили меня его сапоги, обтянутые штрипками, – хорошие опойковые сапоги, но не модные, с острыми, а старинные, с четвероугольными носками и без каблуков. Очевидно, сапоги были построены батальонным сапожником. “Чтобы вывозить и одевать любимую дочь, он не покупает модных сапог, а носит домодельные”, – думал я, и эти четвероугольные носки сапог особенно умиляли меня. Видно было, что он когда-то танцевал прекрасно, но теперь был грузен, и ноги уже не были достаточно упруги для всех тех красивых и быстрых па, которые он старался выделывать. Но он все-таки ловко прошел два круга. Когда же он, быстро расставив ноги, опять соединил их и, хотя и несколько тяжело, упал на одно колено, а она, улыбаясь и поправляя юбку, которую он зацепил, плавно прошла вокруг него, все громко зааплодировали».
Любовь к Вареньке затопила сердце студента, а к ее отцу, с его самодельными сапогами и ласковой, как у Вареньки, улыбкой, он испытал необыкновенное – восторженное и нежное чувство. После ужина юноша танцевал с любимой Варенькой кадриль, был бесконечно счастлив, его счастье росло с каждой минутой и переполнило все его существо. Это была вершина его любви – и он резонно опасался, чтобы что-нибудь не испортило его счастья.
Предчувствие этого «чего-нибудь» за замедлило себя ждать. Юноше оставалось пережить несколько предрассветных часов, когда он, в обаянии воспоминаний, лежал в своей комнате и держал в руках подаренное ему перышко от веера и одну перчатку, вспоминая ласковые глаза Вареньки и все сказанные ею слова. Он все еще видел ее танцующей в паре с отцом и невольно соединял их обоих в одном нежном, умиленном чувстве.
Но какой же ужас охватывает влюбленного студента, когда после счастливой бессонной ночи он выходит прогуляться по улице и слышит звуки флейты и барабана. В его душе все еще звучит мотив мазурки, но здесь, на улице, утреннюю тишину нарушает какая-то другая, жесткая, дурная музыка.
А дальше, двигаясь по направлению звуков, юноша видит множество черных фигур: «Солдаты в черных мундирах стояли двумя рядами друг против друга, держа ружья к ноге, и не двигались. Позади их стояли барабанщик и флейтщик и не переставая повторяли всё ту же неприятную, визгливую мелодию».
То страшное, что приблизилось к студенту через несколько минут, был оголенный по пояс человек, привязанный к ружьям двух солдат, которые вели его. Сценой расправы над беглым солдатом-татарином руководил высокий военный в шинели и фуражке, фигура которого показалась студенту знакомой. «Дергаясь всем телом, шлепая ногами по талому снегу, наказываемый, под сыпавшимися с обеих сторон на него ударами, подвигался ко мне, то опрокидываясь назад – и тогда унтер-офицеры, ведшие его за ружья, толкали его вперед, то падая наперед – и тогда унтер-офицеры, удерживая его от падения, тянули его назад. И не отставая от него, шел твердой, подрагивающей походкой высокий военный. Это был ее отец, с своим румяным лицом и белыми усами и бакенбардами».
Под звуки барабана и флейты провинившегося солдата гнали сквозь строй и били палками по спине, а он только всхлипывал: «Братцы, помилосердствуйте». Но братцы не милосердствовали – румяный полковник, несколько часов назад ловко танцевавший мазурку с красоткой дочерью, зорко следил, чтобы солдаты как можно сильнее били беглеца. Его спина представляла собой «что-то такое пестрое, мокрое, красное, неестественное, что я не поверил, чтобы это было тело человека».
И еще одну дикую сцену довелось увидеть студенту.
«Вдруг полковник остановился и быстро приблизился к одному из солдат.
– Я тебе помажу, – услыхал я его гневный голос. – Будешь мазать? Будешь?
И я видел, как он своей сильной рукой в замшевой перчатке бил по лицу испуганного малорослого, слабосильного солдата за то, что он недостаточно сильно опустил свою палку на красную спину татарина.
– Подать свежих шпицрутенов! – крикнул он, оглядываясь, и увидел меня. Делая вид, что он не знает меня, он, грозно и злобно нахмурившись, поспешно отвернулся. Мне было до такой степени стыдно, что, не зная, куда смотреть, как будто я был уличен в самом постыдном поступке, я опустил глаза и поторопился уйти домой… На сердце была почти физическая, доходившая до тошноты, тоска, такая, что я несколько раз останавливался, и мне казалось, что вот-вот меня вырвет всем тем ужасом, который вошел в меня от этого зрелища. Не помню, как я добрался домой и лег».