темпераментов и психических серий возбуждали многими своими сторонами
недоумение и юмор. При афоризмах же и тезисах «воюющего» социализма, наоборот, никто и не предъявлял требований на очевидность и убедительность
доказательств [230]. Сила этих громоносных положений заключалась не в их
логической неотразимости, не во внутренней их правде, а в том, что они
возвещали какой-то новый порядок дел и как будто бросали полосы света в
темную даль будущего, открывая там неизвестные, счастливые области труда и
наслаждения, о которых всякий судил по впечатлению, полученному в короткое
мгновение той или другой из подобных вспышек. Эти прозрения в будущее, однако ж, действовали чрезвычайно различно на людей самого круга. Грановский, например, нисколько не обольщался ими.
Признавая европейский социализм явлением, которое уже не может быть
оставлено без внимания ни историком, ни вообще мыслящим человеком, он
194
смотрел на него как на болезнь века, тем более опасную, что она не ждет и не
ищет помощи ниоткуда. «Социализм,— говорил он,— чрезвычайно вреден тем, что приучает отыскивать разрешение задач общественной жизни не на
политической арене, которую презирает, а в стороне от нее, чем и себя и ее
подрывает». Иначе отнеслись к нему Герцен и Белинский.
Воинственные манифесты социализма, возвещавшие истребительный поход
его на европейскую цивилизацию, не приводили их в ужас. Конечно, ни у того, ни
у другого не было и помина об усвоении всех его предписаний или о
превращении всех его претензий в догматы собственной своей «веры» (это было
бы и нелепо в их обстановке). Многие из нивелирующих декретов социализма
даже казались и им юношескими вспышками, но они смотрели гораздо бодрее, хладнокровнее и спокойнее, чем Грановский, на участь современной
образованности, если бы она и должна была потерпеть некоторый ущерб. А в том, что образованности этой предстоит немалое испытание, уже никто не сомневался: тогда во всей Европе думали, что с социализмом надвинется на нее свирепый
ураган, долженствующий потрясти все так долго и так трудно нажитые ею
верования, убеждения, привычки, мысли и исторические основы. Разница в
способах относиться к этим предчувствиям переворота именно и образовала ту
рознь в московском кружке, о которой теперь говорим. Герцен был заодно с
Белинским, и они оба смотрели прямо и открыто в лицо всем симптомам
разложения, грозившим, по их мнению, Европе со стороны социализма, не
призывая, но и не ужасаясь развалин, которые он должен произвести. Они
думали, что из пепла старой цивилизации Европы возникнет феникс — новый
порядок вещей как венец и последнее слово ее тысячелетнего развития.
Все предчувствия переворота, напротив, тревожили Грановского в высшей
степени, и самый переворот, как он представлялся его уму, не вызывал у него ни
малейшей симпатии, никаких радужных надежд или ожиданий. Разногласие
между друзьями было, как видим, совершенно невинного характера, не имея в
основании своем ничего, кроме предположений и гаданий, но оно
сопровождалось еще ирониями и диспутами, обнаруживавшими взгляды сторон и
на другие предметы нравственного характера. Раз затянувшись, спор уже
поддерживался множеством горючих элементов, прибывавших к нему со
стороны, из ученых и других явлений тогдашней жизни.
Одним из таких горючих материалов должно считать, между прочим,
хорошо известную книгу Фейербаха, которая находилась тогда во всех руках.
Можно сказать, что нигде книга Фейербаха не произвела такого потрясающего
впечатления, как в нашем западном круге, нигде так быстро не упраздняла
остатки всех прежних предшествовавших ей созерцаний. Герцен, разумеется, явился горячим истолкователем ее положений и заключений, связывая, между
прочим, открытый ею переворот в области метафизических идей с политическим
переворотом, который возвещали социалисты, в чем Герцен опять сходился с
Белинским [231]. Но Грановский с горечью в душе, уже тронутой сомнениями, отбивался от того последнего слова, которое требовали у него друзья по поводу
всех подобных явлений, и не говорил его, силясь сохранить под собой
историческую, конкретную основу существования, подмываемую со всех сторон.
195
Он начинал расходиться с собственным кругом, с тем кругом, в котором, по
собственным словам его, заложены были целиком его сердце и вся нравственная
часть его существования. Охлаждение и разногласие между друзьями уже
существовало втайне прежде, чем вышло наружу. Уже в Соколове Грановский
сказал раз при мне, шутя отпрашиваясь у общества в Москву для свидания с
другими приятелями, там оставшимися, и преимущественно с домом Елагиных:
«Мне это нужно, чтобы не совсем загрубеть между вами — вот вы ведь
успели уже лишить меня бессмертия души». Слова эти, несмотря на шуточный их
характер, поразили меня тогда же как разоблачение. Через год, именно в 1846
году, решение Грановского было принято окончательно. Герцен рассказывает в
своих «Записках», что Грановский однажды положительно объявил ему, после
какого-то горячего прения между ними, что он, Грановский, не может дальше