Когда я вернулся после трехмесячной летней отлучки моей снова в
Петербург, я нашел в Белинском большую перемену. Белинский уже вышел из
психического кризиса, в котором я его оставил. Упреки, которые он делал себе в
глубине души и уединенно за свое недавнее увлечение, высказывал он теперь
торжественно, явно, во всеуслышание. Тон и склад его разговоров проникнут был
самообличением самым ярким и беспощадным. Он уже пережил и позабыл боль
скорбных признаний и делал их теперь публично. Получая укоры со всех сторон, Белинский уже свободно разбирал их, оправдывал и пополнял. Станкевич писал
из Берлина с изумлением о новых теориях, народившихся в Петербурге; о
негодовании же в круге Герцена, в котором числился, кроме 0гарева и других, тогда еще и Грановский, было уже нами сказано выше. Даже и обличения
посторонних лиц, гораздо менее друзей стеснявшихся приискиванием позорных
источников для объяснения ультраконсервативной деятельности Белинского, находили в нем своего адвоката. Он становился на сторону своих диффаматоров, досказывал им сам черты, которые могли бы усилить ядовитость их полемики, и
только для себя не находил никакого оправдания. Так разрешался его кризис.
Можно было подумать, что Белинский находит что-то облегчающее для себя в
этих беспрестанных истязаниях своей репутации. Черта такого самобичевания
проявлялась у Белинского иногда и без особенно важных поводов, порождая
иногда уморительные и юмористические вспышки. Известно, что наш критик
погрешил еще в 1839 году пятиактной, скучно-психической и сентиментальной
комедией («Пятидесятилетний дядюшка»), о которой не любил вспоминать и
которой стыдился. Однажды и уже через несколько лет после ее появления, когда
Белинский имел в литературе значительное имя и влияние, он был представлен
где-то известному славянскому филологу-профессору И. Срезневскому, который
с первого же слова объявил, что он не сочувствует его критической деятельности, но зато находит комедию его гениальной вещью. Белинский затем уже никогда не
мог вспомнить об этом отзыве без выражения безмерного изумления, как будто
дело шло о чем-то совершенно невозможном и неестественном [136].
Достойно замечания еще и то обстоятельство, что смысл вообще
философских статей Белинского не был разгадан и патриотами-консерваторами
эпохи, которым статьи должны были бы прийтись по сердцу и которые, наоборот, присоединились к толпе, преследовавшей критика свистками. Даже люди очень
образованные и весьма радевшие как о внутреннем, так и о внешнем достоинстве
русской жизни, как, например, С. Шевырев, не угадали помощи, какую приносят
статьи Белинского их собственному делу, по множеству очень умных и дельных
заметок о психологии народной, которые в них заключались и опередили науку о
психической жизни народов, ныне появившуюся. Образованные люди и
профессора остановились только на туманном языке Белинского и далее не
пошли, довольствуясь случаем лишний раз поглумиться над противником [137].
Таким образом, большого политического смысла не обнаружилось ни с той, ни с
другой стороны, но откуда же и было взять его тогда? Первые проблески
133
некоторого политического смысла зародились у нас только в разгаре великого
спора между славянофилами и западниками, там они и окрепли, о чем будем
говорить далее.
XI
По осени того же 1840 года явился в Петербург молодой человек, М.
Катков, из Москвы, переводчик «Ромео и Юлии», уже составивший себе
репутацию человека с основательными филологическими познаниями и с
замечательными способностями к отвлеченному мышлению и к критике идей. Но
в это время он преследовал еще и другие цели, стараясь показаться человеком не
только энциклопедического образования, но и страстных житейских увлечений, занимаясь точно так же философскими соображениями, поэзией, искусством и
творчеством, как и сообщением своей физиономии демонического выражения.
Желание прослыть человеком, способным понимать и чувствовать в себе все
стороны существования, бросало его по временам в необычайные попытки, подсказывало действия и порывы совершенно фантастического характера, частию
искренние, так как он действительно обладал страстной, увлекающейся натурой, а
частию придуманные, в виде украшения, отличия, полезной психической черты.
Все это вместе довольно плохо вязалось с планами ученой и труженической
жизни, какие он делал для себя, и создавало из него загадку для окружающих, чего он и хотел. Уже с 1839 года Катков был сотрудником «Литературных
прибавлений» и «Отечественных записок» г. Краевского и вместе с Белинским, при обновлении редакции последнего журнала, очутился в числе главных его
руководителей. По прибытии в Петербург он остановился также у И. И. Панаева
— орудия и агента этого обновления. Он появился, однако же, ненадолго, пробираясь в Берлин для окончания философского и научного образования, во-
первых, а во-вторых, для исполнения одного долга чести. Какая-то старая и
довольно грубая, хотя и морализующая, по обыкновению, выходка Бакунина по
поводу одной московской истории вызвала в самом кабинете Белинского