Внизу были число и год — 1927-й. В музей Платонова привел, как выяснилось, мой друг Алексей Кожевников, он и с ним был в друзьях, а мне не раз говаривал: «Ах, Федька, вот уж кому завидую, так это Андрею Платонову, из всех нас он один настоящий писатель!» Меня Кожевников тоже затащил в этот музей, и мы пили чай в компании с его завом профессором Александровым, тихим старичком иконописного облика. Мимоходом я видел и замзава, могучую старуху Авдотью Тарасовну, и техничку Матрешку, безносую и рябую. Пригласили и меня дать отзыв об увиденном.
Было ясно, что в музее, если только его можно было назвать музеем, посетителей бывает негусто, смотреть особенно нечего, да и чайком балуют не всех, а только избранных, кого хозяева хорошо знают, но если уж ты удостоился такой чести, то как же у тебя подымется рука обидеть их? И я написал что-то лестное, сильно покривив душой, а следом спросил у друга своего:
— Это того самого Платонова запись, которого ты всегда нахваливаешь?
— Да, того самого,— ответил Кожевников. — А что?
— А то,— говорю ему,— что я бы никогда такое не написал.
— Ну да ведь ты и не Платонов!
Говорили мы чуть ли не шепотом, но слух у заведующего оказался не по возрасту, и он полюбопытствовал у меня:
— Вам не понравилась платоновская запись?
— Нет. Я и пробежал ее только потому, что была последняя.
— А мне,— говорит старичок,— нравится.
— Чем же, интересно узнать?
— Тем, что она искренняя,— отвечает он. — В наше время не каждый тебе правду в глаза скажет, а тем более напишет.
Это уж был камешек в мой огород, и я умолк.
Позже Кожевников мне все рассказал. Профессор Александров и Авдотья Тарасовна — это муж и жена, Матрешка — давнишняя их прислуга, а музей этот — их собственный дом. И еще два дома, напротив и рядом, до революции тоже им принадлежали, но после Февральской они, вернее Авдотья Тарасовна, те дома продали. Каким-то верхним чутьем она учуяла, куда дело клонится, и взяла за них порядочные деньги, еще николаевскими. А сразу после Октября догадалась подарить последний дом Загорску как музей фарфора. Это было зачтено им в заслугу, и в награду их оставили в музее. Профессор — зав, жена его — зам, Матрешка — техничка. Скромная зарплата, паек для служащих да крыша над головой — это и было самое ценное, что осталось от их домов, потому что те два, проданные за николаевские, они, считай, даром отдали.
Видимо, мой друг рассказал эту историю и Платонову, вот он и не церемонился в своей записи. Но думать о нем хорошо я тогда не мог. И тут же, вскорости состоялась моя первая встреча с Андреем Платоновым — у того же Кожевникова. Захожу к нему как-то, а у него гость, сухощавый человек, которого я где-то будто встречал, не то в редакции какой, не то еще где.
— A-а, Хледя! — Кожевников частенько меня так называл, когда был в настроении. — Милости прошу к нашему шалашу. Мамка, рюмочку для Хледи!
Они втроем (жена моего друга Наталья Прокофьевна тоже присутствует здесь) сидят за столом, а на столе, само собой, бутылочка и скромная закуска. И две рюмки стоят, перед хозяином и хозяйкой, а перед гостем таковой не вижу. «Неужто непьющий?» — подумалось мне. Усаживают меня рядом с ним, и тут он, окинув меня спокойным, я бы даже сказал ленивым, взглядом, берет стоявшую у него на подлокотнике вольтеровского кресла рюмку с водочкой, подвигает кресло чуть в сторону, снова садится, рюмку ставит на подлокотник. И хоть бы капелька пролилась!
— Ну, друзья, за Хледин приезд!
Мы чокнулись, выпили, и опять сухощавый поставил свою рюмку на подлокотник. «Все равно,— думаю,— как-нибудь он заговорится да и смахнет ее на пол, если не поставит, как все добрые люди, на стол, а будет манерничать, держа под локтем».
Но этого не произошло ни с этой рюмкой, ни с последующими, которые он потом выпивал, хотя даже и не смотрел на них, словно бы забывая, что они есть на свете, стоят на подлокотнике. «Позер, позер настоящий»,— думаю я, наблюдая за ним.
— Леша, ты бы хоть познакомил людей,— спохватилась Наталья Прокофьевна. — Они, поди, не знакомы еще.
— Верно, мамка, мое упущение,— говорит Кожевников. — Андрей, это наш старинный друг, мы еще в двадцать втором работали вместе в Покровском приемнике. А зовут его Федор Каманин, хотя на Каме он сроду не был, ни он, ни предки его, а там кто его знает, может, в каком колене и жили там. А это, Хледя, тот самый Андрей Платонов, запись которого в Загорском музее так тебе не пришлась по нраву. Будьте знакомы, полюбите друг друга.
«Так вот он каков!» — думаю я, глядя на сухощавого уже не стесняясь, в оба. А он на меня и не смотрит, будто нас не знакомили, будто меня и нет вовсе. Был Платонов слегка навеселе.
— Это почему же ему не понравилась моя запись? — обращается к Кожевникову.
— Он тогда сказал, что она обидна для стариков.
— А ты бы ему пояснил, что тех старичков трудно чем-нибудь обидеть, особенно Тарасовну, она сама хоть кого обидит.