Когда мы в то упомянутое воскресенье заняли свои места за столиком с перламутровыми инкрустациями у окна, бразды правления твердо взял в свои руки Разумник Васильевич. По натуре он был — деятель, организатор, человек упорный, со стремительной волей; в нем таилось много сокровенного, оставшегося, пожалуй, неведомым для него самого. Внешностью своей, да и умственными достояниями он резко отличался от своего соратника по левизне — Эрберга. Он был сыном железнодорожника невысокого ранга, женившегося во время военной службы на Кавказе на армянке[164]
. Иванов-Разумник, как без инициалов он подписывал свои литературные произведения, казался литературной братии не иностранцем, а инородцем, а кое-кому и попом-расстригой и даже темной личностью. В.В. Розанов писал о нем, что это, может быть, и не человек вовсе, а химера, призрак без имени и отчества[165]. Имело значение, что по нужде он одевался кое-как и к тому же косил. То, что он косил, не нравилось даже Блоку, вполне уважавшему Разумника Васильевича. Между тем, вопреки оценке Розанова, Иванов-Разумник был не только реальной личностью, но и человеком исключительно одаренным и образованным. Было ему в то время под сорок. Имя он себе составил двухтомной «Историей русской общественной мысли»[166]. Мало кто знал, однако, что этот объемистый труд Иванов-Разумник писал, будучи еще очень молодым студентом физико-математического факультета. В те ранние годы, на пороге двадцатого века, у него было три увлечения — астрономия, музыка и Пушкин. Для астрономии нужна была математика, для музыки — слух, а для Пушкина — вся человеческая история. Эти факты заимствованы мною не из его книг, а из его личных со мною бесед о его юности, о той классической эпохе, на которую он то и дело оглядывался, когда казалось, что революционная буря вот-вот сорвет все памятники с пьедесталов и вывернет наизнанку все его верования, без которых он не мог жить. В таком настроении я застал его, очутившись в конце сентября 1918 года в Петербурге.Сблизило нас какое-то духовное созвучие, несмотря на то что я был намного моложе и явился из совершенно другого мира, отдаленного от него астрономическим расстоянием. Именно это замечание насчет астрономического расстояния, отделяющего одного человека от другого, как звезду от звезды, вырвавшееся у меня при первой же встрече, очевидно, задело какую-то струнку в нем, которая продолжала вибрировать, как ритм поэмы, сквозь все годы нашей большой и все больше крепнувшей дружбы. С той самой минуты, крайне щепетильный, гордый и сдержанный, а когда дело шло о нем самом, аскетически целомудренный Разумник Васильевич ощутил потребность раскрывать при мне вслух историю своей собственной мысли или, иными словами, своей жизни, совпадавшую в его восприятии с развитием способности сознательно служить общему, общечеловеческому делу. Потому что, чем же иначе может быть оправдана жизнь человека? Антроподицея (оправдание человека), в противовес теодицее, была первым и последним его словом. Важно это потому, что где-то сохранилась рукопись его большого сочинения, которое называется «Антроподицея» и из которого он читал мне отдельные отрывки. Эта рукопись во время немецкой оккупации попала куда-то в Германию[167]
. Я считаю своим долгом хотя бы упомянуть об этом.