Уже при первом нашем разговоре с Разумником Васильевичем у Эрберга о Философской академии я имел некоторое представление о духовных ценностях его, таившихся за неприглядной внешностью самого выдающегося из современных мне хранителей традиций Герцена, Лаврова и Михайловского[168]
. Но я еще не знал тогда, что пенсне на землистом лице с расползавшимися усами Разумника Васильевича вооружало его стеклами для двойного, я бы сказал, магического зрения. Лишь постепенно я разглядел, что он смотрит на вопросы и политического, и личного порядка одновременно широко и узко, одновременно сквозь увеличительное и уменьшительное стекло. Вначале я удивлялся этому, как необъяснимой слабости вообще-то сильного ума, но позднее проник постепенно вглубь его личности и, сравнивая магические стекла его зрения с двойным и тройным зрением вовсе не косившего Александра Блока, я стал соображать, что Блоку-поэту, так же как Разумнику-прозаику, невозможно было обойтись без стекол, отшлифованных по индивидуальному рецепту. Как Блок, Разумник жил в мире, как будто бы для него одного строившемся и так и оставшемся недостроенным. Разумнику Васильевичу, человеку хрупкого здоровья, в то время прихварывавшему, изголодавшемуся, так как каждый лишний ломтик хлеба или кусочек сахара он сохранял для семьи: жены своей Варвары Николаевны и детей Левы и Инны[169], окруженному в литературных кругах злорадным недоброжелательством, казалось бы, предопределено было самой историей всероссийской общественной мысли впасть в уныние и опустить руки. Но нет! Несмотря на неприглядность повседневной жизни, Разумник Васильевич смотрел на вещи широко. Если верно, что «христианство не удалось», думал он, то разве отсюда следует, что мир обошелся бы без христианства? Если большевики заодно с черносотенцами делают все возможное и невозможное, чтобы социалистическая революция не удалась, то разве всемирная духовная революция не столь же нужна теперь, в 18-м году, как накануне всемирной войны, когда первой ее жертвой пал философ-трибун Жан Жорес[170]? Наоборот, именно теперь, когда за границей и в России готовы продать право первородства — духовную революцию — за чечевичную похлебку материализма, как раз теперь пробил час нового восхода, нового провозглашения немеркнувшего начала: «Да будет свет!» Так воспринимал нашу непосредственную задачу в этот медленно угасавший предвечерний час руководитель нашего скромного совещания. Его подспудный энтузиазм я стал ощущать исподволь, и когда он тут же предложил мне набросать к следующей встрече проект устава академии, я, как младший, не счел возможным отказаться от порученной мне черной работы. Мог ли я уже тогда постичь, что для Разумника все, касающееся академии, было не только почетным, но чуть ли не святым делом?Не для него одного. После кончины Блока в 21-м году обнаружилось, что приготовленный мною устав был переписан Блоком целиком в его дневник[171]
. Очевидно, подспудный энтузиазм Разумника действовал заразительно. Быть может, моя первая статья устава, по которой главной задачей академии должно было быть изучение революционной действительности в духе философии и социализма, не улеглась бы так непринужденно на бумагу с ее необычными сопоставлениями, если бы я к тому времени не успел освоить герценовское сопоставление утопического социализма с изначальным христианством[172]. Проводником этих мыслей уже давно был Иванов-Разумник[173]. Для него Герцен был тем, чем для меня были Парменид[174] и Платон. Трудно было запретить философии то, что разрешалось богословию. Если социализм есть новая религия, а так полагал не только Иванов-Разумник, но даже марксист Луначарский, тогдашний Наркомпрос, не только Герцен, но и Белинский, а вслед за Жорж Занд молодой Достоевский[175], то почему бы и мне, ученику учеников, видеть что-либо зазорное в обручении философии и социализма? Парус с прикрепленным к нему красным флажком был поставлен. Оставалось выйти в открытое море, запасаясь, конечно, веслами на всякий случай.Об этом мы и стали говорить. «Видите ли, — заметил Эрберг, покуда Разумник набивал махоркой свою изгрызенную трубку, — надо еще сговориться о том, кто войдет в совет академии, а также о ее президиуме». Замелькали имена, большей частью известные мне, но и такие, которые мне привелось услышать впервые. Систематичный Эрберг зашагал по категориям. Историк Разумник больше оглядывался на то, откуда пришел тот или иной «Иванов-сын». «Нам в совете, — заявил Эрберг, — нельзя обойтись без, по крайней мере, одного музыканта и одного художника. Как музыканта, например, можно привлечь Арсения Авраамова»[176]
.