В бесконечном разговоре нашем одной из тем, естественно, была тема об отношении нашем к религиозным заветам. Блок вдруг сказал: «Помилуйте, Аарон Захарович, я вам говорю о людях, которые, как клопиные шкурки, высохли, они все церковники», — стараясь внушить мне, что религия не предохранила бы Россию от террора или злоупотребления насилием. На что я ему ответил, что, может быть, это и так, но я придерживаюсь нехристианской религиозной традиции, хотя она и считается более жестокой. Я до сих пор не мог примириться с фактом казни царской семьи. Все мы ведь воспитаны на произведениях Достоевского и Толстого, особенно Достоевского. Неужели же для нас все еще безразлично, что переживает человек в последнюю минуту перед казнью? Может ли кто-нибудь из нас не чувствовать своей вины за эту казнь? Блок приподнялся на локте и, по-моему, пропустил одного или двух клопов, не раздавив их, так он был, очевидно, поражен чем-то: «Неужели вы придерживаетесь иудейства как религии?» — «А почему бы и нет?» — ответил я. «Впервые встречаю такого человека. Знаете, Аарон Захарович, я должен вам признаться, что я был сам некоторое время близок к юдофобству, особенно во время процесса Бейлиса». И он подробно рассказал мне о людях, прежде скрывавших свое еврейское происхождение, но которые вдруг стали в это время необыкновенно активными и требовали от него, Блока, подписи в заявлении в министерство, в котором говорилось, что евреи не употребляют христианскую кровь в своих ритуалах. Он назвал несколько имен, из которых я кое-кого хорошо знал. «Помилуйте, — говорил я им, — вы же всегда отрицали свое еврейство, откуда же вы знаете, какие могут быть секты у евреев с изуверскими ритуалами? Тогда я увидел, что это какие-то ходячие манекены, как у Достоевского в „Записках из Мертвого дома“». Блок почему-то назвал Фому Исаевича из «Записок из Мертвого дома»[208]
. Это каторжник-еврей, у которого все превратилось в форму, и он наслаждается тем, что выполняет роль, а за этим ничего нет — пусто. Блок продолжал: «А вот когда был процесс Бейлиса, евреи вдруг потребовали от Мережковских исключения Розанова из Религиозно-философского общества»[209]. — «Ах, Александр Александрович, в то время, когда вы почувствовали такую неприязнь к евреям, я понял, что мне необходимо объясниться с Василием Васильевичем». Как отнесся ко мне Розанов, как меня не отвергли, а, наоборот, хорошо приняли, — все это я рассказал Блоку и потом добавил: «Не правильнее ли всего попытаться выяснить словами, какие преграды стоят между людьми в их взаимопонимании?» На что Блок ответил: «Опыт стоит слов». — «Верно, — сказал я, — опыт, но правильно истолкованный. А ведь каждый истолковывает по-своему. А подумали ли вы о том, что судите обо всех евреях по тем, с которыми обычно встречаетесь, а они — особые евреи? Если бы я вам сказал, что составил мнение о русском человеке на основании знакомства со взломщиками и карманными ворами, с которыми провел несколько месяцев в тюрьме, стал бы судить о характере русского человека — вы бы сказали, что это злостный вымысел, и были бы правы. Евреев, о которых вы говорите, я не хочу ни в чем обвинять, я называю их продуктами разложения, а по конечным результатам разложения ведь трудно судить о начальном элементе». Александр Александрович слушал меня с необыкновенным вниманием, как если бы впервые в жизни вдруг заглянул в какое-то темное царство и увидел просвет. На Блока, очевидно, произвело впечатление исключение Розанова из Религиозно-философского общества, по настоянию главным образом Мережковского и Гиппиус. Между прочим, Мережковский был одним из первых, признавших в Блоке великого поэта, но впоследствии их отношения охладели[210]. Сам Блок голосовал против исключения Розанова. Я тоже был на этом собрании и рассказал Блоку о своей встрече с дочерью Розанова и своем разговоре с ней. Мне казалось, что Блок был рад найти собеседника, с которым можно было откровенно говорить. Мне же хотелось воспользоваться этим случаем, чтобы побеседовать о задачах нашей философской академии.