Мы посмотрели на часы. Уже пятый час ночи, скоро будут будить, и неизвестно, «что день грядущий нам готовит». «Александр Александрович, я никогда не видел вас таким взволнованным, мы должны прекратить нашу беседу. Могу ли я только сказать вам, что многому у вас за эту ночь научился. И если Бог даст нам еще свидеться и побеседовать, то у меня остались некоторые вопросы на тот следующий раз». Я посмотрел на него и добавил: «Мне было бы жаль, если я вас чем-нибудь задел». Сейчас, глядя назад, не могу даже сказать, почему у меня было такое чувство, что он как бы споткнулся о твердый предмет. Такое же впечатление было у меня, когда я его увидел впервые в этой камере. Высокий, статный, красивый, он вошел и как будто отпрянул, как бы осознав, что нельзя пройти насквозь. «Надо остановиться», — повторил я. «Нет, наоборот, — возразил он, — я хотел бы, чтобы вы поняли, что я давно уже ни с кем так откровенно не говорил», — и, повернув голову через плечо, он вдруг заметил: «А ведь какая хорошая у вас шуба, как мягко на ней лежать». Так прошло время до утра. Под конец, когда его вызвали, он сказал мне: «А мы с вами, знаете, как Кирилов и Шатов провели ночь»[220]
. Кто Кирилов, кто Шатов из нас — я не знаю. Кирилов — Шатов, что-то очень сокровенное…Вот один из эпизодов, который был связан с основанием нашей Вольной философской академии. Нечего и говорить, что, кроме Разумника Васильевича, я мало кому рассказывал о нашей беседе с Блоком. Кое-что я рассказал публично после кончины Александра Александровича. Я был в университетской церкви на Васильевском острове, когда его отпевали[221]
. Лицо его было уже воскового цвета, но черты не стерлись. Глазные впадины были как будто расширены. У меня сложилось такое впечатление, что, когда он заснул в последний раз, в лице его была страшная усталость. Я приподнялся и внимательно посмотрел на его лицо. Таким я его видел в последний раз спящим на тюремной койке, а теперь покойником в церкви. Тогда он тоже был страшно усталым и, как это ни странно, цеплялся за наше философское содружество как за последнюю опору. В дневнике его написано: «Буду заниматься делами вольфильскими»[222]. Я думаю, что все-таки Разумник Васильевич был ему верным пажом, принадлежал к свите Блока. Борю, что бы Блок о нем ни говорил, он любил как брата. Братьев у него не было. К Константину Александровичу Эрбергу Блок относился как к инородцу. Как говорят, «не было бы счастья, да несчастье помогло», т. е., несмотря на большое расстояние между Блоком и этими людьми, постепенно создавались более тесные отношения. Хотя меня никто об этом не просил и не уполномочивал, мне хотелось, чтобы Блок и Белый снова стали друзьями, какими они были в молодости. Мне хотелось, чтобы Блок побольше уважал своих верных, преданных литературных друзей, таких как Иванов-Разумник и другие. Блок был очень тверд в своих взглядах. Например, Евгений Павлович Иванов[223], близкий друг Блока, остался близким другом до конца, несмотря на то что не мог простить Блоку последних строчек из «Двенадцати»: «В белом венчике — из роз Впереди — Иисус Христос». Он был верующим, православным человеком и строчки эти считал богохульством. Настоящая, бездонная пропасть отделяла одного от другого, но Женю Иванова Блок любил. Его чувство к Любови Дмитриевне — совершенно необыкновенная вещь. Она не в состоянии была оценить его, была о нем предвзятого мнения, но для этого, по-видимому, были основания. А он решительно оставался ей верным как «рыцарь бедный»[224].