Мороз был легкий, но все равно Наум уже подмерзал, хотелось скорее в тепло и забыть этот нескончаемо длинный день — почти двое суток, если считать от остановки, где его застал звонок матери.
Наум посмотрел на тусклые электронные часы на одном из заводских домов, похоже, это была проходная — полвторого ночи. «Транспорт уже не ходит, наверное», — подумал он. Снег все валил и валил, идти по тротуару было тяжело, Наума болтало и заносило, поэтому он шагнул на проезжую часть и пошел по накатанному колесами асфальту.
Вдруг что-то столкнуло Наума с дороги, даже не понял сразу что, упал рюкзаком на поребрик, не сгруппировавшись толком. Он открыл глаза и сквозь снежную бурю с трудом разглядел перед собой чью-то черную куртку и белую руку, сжатую в кулак.
— Слышь, — сказал стоявший над ним, — деньги есть?
— Н-нет, — ответил Наум, с горечью заметив, что опять заикается. Но тот, другой, и не думал сдаваться.
— Жаль, — сказал кто-то зло. У слов был привкус металла. — Мы проверим, не возражаешь?
Кто-то тряхнул его за куртку, приподнял и начал шарить по карманам. Наум старался разглядеть лицо, но все вокруг было черное, и только снег из-под фонаря вылетал бесцветный, но очень блестящий.
— Опа! — услышал он чей-то довольный голос. — А говорил нет. Нехорошо врать.
Наум хотел поднять голову и сказать, что он сам не местный и практически без гроша и очень хочет уехать, пожалуйста, можно он уедет? Но ничего сказать не успел — отлетел в снег. Удар пришелся ему в подбородок.
Снег обжег его — и на мгновение Наум даже почувствовал облегчение, как будто все кончилось и есть решение: просто лежать здесь, пока не замерзнет.
Он все же попробовал встать вопреки всему — неравной злой силе и даже собственному желанию, но кто-то ногой безжалостно отправил его обратно. Ребро заныло. Потом он увидел, что этих злых стало несколько, они окружили его неразборчивым плотным кольцом.
— Д-двенадцать месяцев, — зачем-то сказал Наум, и несколько ног стали охаживать его по бокам, одна попала в лицо. Губам стало горячо, и Наум обрадовался, что не замерзнет, но кровь остывала быстро. Снег налипал на нее и немного гасил боль.
Наум закрыл глаза.
— Харэ, — сказал вдруг кто-то из нападавших. — В сумку глянь еще, и пойдем.
Наум почувствовал, как кто-то стаскивает с его спины рюкзак, который так славно самортизировал, когда его уронили в первый раз, но сил сопротивляться не было.
— Зырь, икра! Жаль, что без шампусика! — сказал кто-то и начал сумку топтать.
Наум слышал эти глухие звуки и от каждого удара съеживался. Ему было жаль сумку, он с ней сроднился, хотя никакой ценности она больше не представляла, и жаль себя, но он лишь плотнее зарылся лицом в снег и наконец заплакал — горячими слезами мальчика, у которого ничего не осталось.
23
Хлоя сидит с Ильей на кухне, смотрит, как он наливает вино — себе и ей, кажется, это уже вторая бутылка или третья, она сбилась со счета. Часы на микроволновке показывают полвторого, нужно бы поспать хоть немного, но Илья и не думает ложиться.
Он ходит по кухне голый по пояс, на поясе болтается расстегнутый ремень и звякает каждый раз, когда двигается. Он вообще весь состоит из специфических звуков — про запахи Хлоя старается не думать, зная, что они потом точно будут отдаваться болью. Но звуки: когда Илья ел, у него слегка прищелкивала челюсть, когда он спал, он издавал негромкий свистящий звук, о плотную грудь его, когда он двигался — особенно на ней, все время гулко бился большой жетон, не военный, не настоящий, а так — выпендрежный.
И ремень этот — широкий и тоже выпендрежный — все время был расстегнут и звенел, потому что Илья надевал джинсы сразу после секса, если была не ночь и они шли пить куда-нибудь дальше, причем на голое тело и не застегивал.
Если они встречались утром, Илья варил ей кофе в отельной кофемашине, и та дребезжала.
Если вечером — он быстро и шумно расправлялся с пробками.
Еще он смеялся громко и неаккуратно, как гиена, но ей нравилось. Ей все нравилось в нем — так видишь человека только когда влюблен. Видишь многое, и некоторое — нехорошо, неуместно и некрасиво, но ты прощаешь и умиляешься, это примерно такая же уловка природы, как безусловное принятие новорожденного младенца. Вот он не спит, и кричит, и памперсы, но ты любишь его, любишь, все тебе нравится в нем, даже то, как пахнут его какашки.
— Так, значит, у тебя есть сын? — снова спрашивает Илья, хотя Хлоя уже пожалела, что дала слабину и рассказала ему что-то, чего он совсем не должен был знать. — И когда ты планировала мне об этом сказать?
Илья злится. Хлоя пытается его понять и не может — ведь они обо всем договорились на берегу. Что они просто встречаются, и это радость, и он не должен знать о ней ничего — кто она и как живет, и все остальное личное, а сын, безусловно, очень личное — почему же он нарушает договоренности?