Отец стал чаще ходить на такие встречи. Приглашали, а он не умел отказываться, — во всяком случае, так он объяснял. Я больше не ходил слушать его рассказы, но мне почему-то казалось, что он всякий раз «дополняет новыми фактами» свои воспоминания.
— Послушай, почему ты рассказываешь небылицы? — однажды спросила мама. Говорила она тихо, видно, не хотела, чтоб я услышал.
— Какие еще небылицы? О чем ты говоришь! — возмутился отец. — Скажешь, партизаны не пускали эшелоны под откос? Скажешь, не сражались? Я говорю про наш отряд. Молодежь должна знать, какой ценой куплена жизнь.
— Ты делаешь из себя героя.
— Ну, знаешь… знаешь… Вот не думал!..
Отец, видно, верил во все, что рассказывал. Наверное, внушил себе. Если можно внушить себе болезнь, то почему нельзя сказать себе — ты герой! — и в это поверить? Честно! Говорят, писатели верят в то, что выдумывают. Когда Бальзак заболел, он попросил вызвать доктора Бьяншона, которого выдумал сам. А Симонайтите говорит: «Раз мне так написалось, видно, так и было на самом деле». Кто запретит моему отцу верить в то, что он говорит? Голову даю на отсечение — уйдя на пенсию, мой отец напишет целую книгу воспоминаний и заложит краеугольный камень истории… Боюсь только, как бы не встали из могил те, кто не знал обкатанных слов о бесстрашии, мужестве и отваге. Те, кто погиб молча, так и не сказав: «Да здравствует!..»
Отец бесшумно открывает дверь, щелкает выключателем.
Я дочитываю последнюю главку истории и ни черта не помню. Склероз, что ли?
Слышу, как отец вешает плащ, снимает башмаки.
Завтра меня наверняка вызовут к доске. Кажется, у меня единственного в классе двойка по истории. Прочитать еще раз?
Отец входит в комнату, в руке у него — букет астр.
— Занимаешься, — говорит он и устало, дружески улыбается. — Поставь-ка в воду.
Я наливаю воды в литровую банку, ставлю цветы на столик.
Отец сбросил пиджак, развалился в кресле, вытянув ноги, тяжело дышит.
— Почему не в вазу?
— Нету. Разбилась.
— Правда. Придется купить. Некрасиво.
Он чуть навеселе — видно, угостили после встречи. Он все чаще возвращается домой тепленький, и мне тяжело на него тогда смотреть.
— Поднялся по лестнице и устал. Вот тут болит. — Он трет рукой грудь. — Как ножом режет. Что бы здесь могло болеть?..
Грудь под несвежей рубашкой вздымается часто. Почему он не надел новую? Хотя чистых нет. В прачечной, а то и дома, никто не отнес…
— А дети хорошие… — отец улыбается. — Какие они хорошие… дети.
Я захлопываю учебник. Снова открываю, нахожу политику правительства Рузвельта.
— Что ты им рассказывал?
Отец продолжает улыбаться.
— Tabula rasa… Все можно написать на этих табличках. Они чисты, еще не запачканы, и можно написать…
У меня вспотели ладони. Я стою перед отцом и наверняка выгляжу последним идиотом.
— Что же ты им рассказал?
Отец молчит, трет рукой грудь.
— Что ты написал… на этих табличках?
Отец прижимается затылком к спинке кресла и закрывает глаза.
«Что же ты написал?..» — повторяю я про себя.
СРЕДА
А Колба пришла-таки. Шея обмотана шарфом, сипит, как гусыня. Злющая.
— Перечисли способы получения кальция.
Черта ей расскажешь, если не успел на перемене почитать. Мекаю что-то. Плаваю. И все поглядываю на класс — авось кто-нибудь шепнет.
Входит Жирафа. Совершенно неожиданно раздаются ее торопливые шаги. Она долго шушукается о чем-то с химичкой. Наглис показывает мне на пальцах всякие знаки, корчит рожи, что-то лепечет. Кретин, не может выручить как человек. Но тут Жирафа оборачивается ко мне.
— Пойдем.
Ну и везет же! Спасен!
В пустом коридоре шаги Жирафы гремят, как выстрелы.
— Куда мне идти?
— За мной.
Голос строгий и повелительный. И шаги, как у солдата. Туфли велики, шлепают, когда она поднимается по лестнице.
Жирафа не оглядывается, и я думаю: если теперь отстану и дам стрекача, она даже не заметит. Представляю, какая у нее будет рожа…
У кабинета директрисы Жирафа останавливается и смотрит на меня так, словно видит впервые. Смотрит и молчит. Губы горько вздрагивают, раздается тяжелый вздох оскорбленного до глубины души человека.
Я открываю рот…
Она поднимает руку, останавливая меня.
— Нет, нет… Там скажешь.
Жирафа открывает дверь и пропускает меня в кабинет.
Директриса сидит, положив руки на стекло письменного стола, под которым рассованы разные бумажки. Как понимаю, она ждет меня.
— Как дела, Гульбинас? — спрашивает она, глядя исподлобья.
— Благодарю, товарищ директор.
Я умею быть вежливым.
— Может, присядете, Гульбинас?
— Нет, благодарю вас.
Директриса не спешит. Но не зря в ее глазах притаилась хитрая усмешечка.
— Оставьте нас, — говорит она Жирафе.
— У меня сейчас окно. — Жирафа недовольна, она даже оскорблена.
— Неважно.
Жирафа уходит, директриса звякает ключиком и выдвигает ящик стола.
— Что это?
О, черт! «Арберон». Вот он где… Но как он сюда попал?..
— Как он сюда попал? — вслух говорю я.
— Я прошу вас ответить — что это?
Угловатое, мужеподобное лицо директрисы напряглось. Она смотрит мне в глаза, и я вижу, как она силится уловить каждую мою мысль. Она, конечно, многое бы отдала, чтоб узнать, о чем я думаю.
— Что это такое?
— Два листка из тетради.