И я думала о смятении, которое люди вроде графа Глостера испытывают, стоя у обрыва:
Снова и снова в голове моей возникал образ короля Лира, блуждающего по болотам, и я вспоминала стариков из Клифхейвена, сидевших на улице рядом со своим тоскливым отделением: никого – ни в здании, ни в голове – не было дома.
16
День сосисок, день яблочного пирога, день посещений, день операции.
День каждый день.
А еще был вечер кино.
Сначала кино показывали в понедельник вечером, проецируя картинку на стену в вонючей запиравшейся на ключ ночной палате, где мы сидели на чужих кроватях, а их хозяева ревниво смотрели на то, как единственное место в лечебнице, которое они могли назвать своим, насильно было отдано кому-то другому. В этой атмосфере взаимного недоверия драки были обычным делом; в ходившей ходуном комнате было почти видно, как от кроватей поднимается копившееся в них годами амбре, точно дымка над болотом. В конце концов было решено перенести все в общий зал и показывать фильмы на стене за специальным столом.
Было лето, светлое время суток тянулось до последнего, резко уступая место лакричным ночам. Как можно было увидеть что-то днем на бежевой стене, забрызганной пятнами от сосисок и яблочных пирогов? Никак, на окнах еще и штор не было. Тем не менее фильмы нам показывали: хилые изображения метались поверх пятен на штукатурке, в то время как из задней части комнаты, где робко разместился киномеханик (один из санитаров), принесший с собой плоскую серебристую коробку с надписью «ОСТОРОЖНО! ОГНЕОПАСНО!» и забаррикадировавшийся от нас столами и лавками, летели звуки, потрескивая, будто горящая шина, или шипя, словно вода, которую веником выгоняют из лужи. Неслись неровные, полные ярости и злобы голоса, сменяющиеся жалобными просьбами; иногда звучали выстрелы, провоцируя наши охи и ахи; малышка Грейси подбежала к импровизированному экрану и пригрозила кулаком порхавшему по стене силуэту злодея.
Фильм повествовал о событиях последней экспедиции Роберта Скотта: призрачный Джон Миллс и его четыре спутника пробирались сквозь перепачканные яблочным пирогом снега и, как казалось из-за странного оптического искажения, уходили за угол и вон через дверь. Я переводила взгляд с их обмороженных рук на покрытые ранами конечности наших пациентов, носом чувствовала запах засохшей мочи, а на зубах грязный снег, каким он становится, опускаясь на кишащую жизнью землю, соприкасаясь с травой, асфальтом, заборами, домами, тюрьмами, антеннами, церковными шпилями и людьми в пустыне, и неважно, насколько чистым он был, когда покидал небеса. Было странно видеть, как люди, которые, возможно, были первыми моими героями, гуляли по стене нашего общего зала, в цвете (так предполагалось, во всяком случае), как и сулил «Техноколор», слышать за спиной их голоса и вспоминать свой детский дневник в обложке в красную крапинку, куда я пыталась записывать стихи. Самый первый из них назывался «Капитан Скотт».
«Капитан Скотт», «Пески», «Алкание», «Сосны» – получалось, что капитан Скотт ассоциировался у меня не с пустошами Антарктики, а с тремя сосновыми рощами, существующими в моей голове: беззаботной, купающейся в рыжих лучах солнца; строгой, мрачной, скрывающей в дебрях хижину со страхом; молодой, которой никак не давали вырасти, выкорчевывая и калеча ее деревья.