Еще я общалась с Шейлой, второй девчонкой из борстальского исправительного учреждения, сообразительной, два раза выходившей замуж, один раз разведенной барышней двадцати лет. У нее была невероятная способность заводить тайные связи с пациентами-мужчинами. Однажды она с гордостью призналась мне, что у нее в туфельке спрятаны шестипенсовая монета, четырехпенсовая монета и ключ, который один из пациентов сделал в токарном цеху и работник с кухни принес вместе с подносом с тушеным мясом. Я хотела, чтобы ее побег удался. Ночью она провернула старый добрый трюк, соорудив на кровати муляж из простыней, – к утру ее след уже простыл. Газеты пестрели избитыми заголовками (так мне кажется, потому что сама я их не видела, конечно) «ИЗ ПСИХИАТРИЧЕСКОЙ БОЛЬНИЦЫ СБЕЖАЛ ПАЦИЕНТ»; люди стали запирать двери на ночь, а днем собираться, чтобы пожаловаться на халатность инстанций и отсутствие мер безопасности в крупнейшей психиатрической больнице страны, где, как известно, «находятся самые опасные убийцы»; в газетах печатали письма, в которых звучали призывы начать «действовать» и высказывалось негодование, «как обычный гражданин может теперь, когда чокнутые бегают на свободе, спокойно ходить ночью по улицам».
Шейлу нашли, мужчину тоже – того самого «опасного пациента», который сбежал вместе с ней. Ее поместили в одиночку, где она радостно распевала про матримониальные терзания одного фермера – «Сладкие фиалки, слаще, чем розы» – и маорийскую «Покарэкарэ-ана» и, выбивая барабанную дробь по спинке кровати, общалась с Фионой, которая стала совсем неуправляемой в ее отсутствие, так что пришлось запереть наверху. Даже доктор пришел проведать Шейлу – редкая честь. Она и его очаровала, выклянчила у него пачку сигарет; уходя, он сказал медсестре, улыбаясь: «Дайте барышне дозу паральдегида. Она его просто обожает».
Неделю спустя у Шейлы случилось кровотечение в почках, а еще через две недели она умерла; посреди ночи пришли мужчины и увезли ее тело на каталке.
Смерть отвлекала лишь на мгновение – короткий перерыв и легкая паника в промежутке между ударами сердца.
Не я общалась с Луизой, а она со мной. «Знаешь, – говорила она, помогая себе жестикуляцией, – в нас же целые мили кишок».
«Три сотни, если быть точным».
Я представляла себе диаграммы в виде плотно притертых труб, которые показывают в рекламе средств от запоров и для лечения печени, поэтому меня не удивляло, что мысли о канализационной системе человеческого тела преследовали Луизу до такой степени, что вытесняли все остальное, доводили до безумия. Ночью она не могла уснуть, думая о коридорах кишечного тракта и настойчивости пробирающихся через них отходов. А еще ее беспокоило, как она сказала, что лишь капли кислоты достаточно, чтобы «прожечь слизистую оболочку и стенки желудка». Я вздрогнула, живо представив кислородно-ацетиленовую сварку в человеческих внутренностях; подозреваю, Луиза очутилась в хорроре, более страшном, чем любой научно-фантастический рассказ: она открыла для себя предмет и объект всех историй ужасов – самого человека.
Я жалела Луизу: ей хотелось быть рассказчиком, но ее никто не слушал, и она действовала людям на нервы – что тот Старик Моряк, изъездивший весь мир, она курсировала по дневной палате, сдерживая рукой «одного из трех». Однажды ночью, когда наш «табун» гнали, поторапливая, по коридору, я заглянула в одну из боковых палат и увидела Луизу: она сидела на постели, ее красивые вьющиеся черные волосы были острижены, а голова обрита. На макушку наискосок была надета хлопковая шапочка. Меня охватила паника. Я все поняла. Я уже видела, как такое случалось с другими: миссис Ли, миссис Мортон, Флэтти. Утром их увозили в какую-то больницу в городе, а ночью привозили с повязкой на бритой голове и укладывали в боковых палатах, где они лежали с покрытыми испариной, бледными лицами, с почерневшими, как будто заполненными чернилами глазами. Этот тип хирургического вмешательства стали практиковать совсем недавно; как сообщалось, благодаря ему «люди менялись».
После операции Луиза стала более послушной, реже впадала в ярость, если ее «истории» отказывались слушать; она мочилась в штаны и радостно хихикала, однако постепенно начала следить за своей внешностью, но не известно, причиной тому была операция или изменившееся к ней отношение окружающих. Она стала центром внимания; с болезненным любопытством ее заваливали вопросами медсестры, которых передергивало от одного взгляда на Луизу и любую другую пациентку с лысым черепом; при этом в разговорах друг с другом они повторяли: «Ужас какой. Аж мурашки по телу».
Луиза так и продолжала болтать о целых милях кишок, но теперь, когда ей сделали операцию, теперь, когда она «изменилась», все соглашались с тем, что у нее была надежда, а вот у остальных, с их очевидно неприемлемыми личностями, напротив, шансов не было никаких или почти никаких.