Я не могла больше контролировать свой страх; он никуда не исчезал и только усиливался; день за днем я досаждала медперсоналу, спрашивая, и спрашивая, и спрашивая, не собираются ли мне делать ЭШТ, или сотворить еще что-то ужасное, замуровать заживо в туннеле под землей, чтобы никто не услышал меня, сколько бы я ни звала, или удалить у меня часть мозга и превратить в чудное цепное животное в полосатом платье, которое нужно будет водить по округе на поводке.
Каждый раз, когда я видела, что главная медсестра и старшая медсестра Вулф беседуют, меня терзали муки неизвестности. Я точно знала, что они говорили обо мне, планировали убить меня при помощи электричества, отправить меня в Тюрьму Маунт-Иден, где на рассвете меня повесят. Иногда я кричала на них, чтобы они прекратили разговаривать; случалось, что нападала на медсестер, потому что знала, что они что-то скрывали от меня, отказывались посвятить в свои ужасные планы. А мне нужно было знать. Нужно было знать. А как иначе могла я защититься, подготовить все необходимое для экстренной ситуации, сохранять спокойствие, чтобы в случае необходимости действовать хладнокровно? Если бы только рядом был кто-то, кто мог все честно рассказать!
Я бы спросила у доктора. Но где он был? Всем было известно, что изменения психики обитателей Батистового Дома «зашли так далеко», что особой пользы в том, чтобы доктор тратил на них свое драгоценное время, не было, что продуктивнее было лечить обитателей седьмого отделения и выздоравливающих пациентов, которых еще можно было «спасти». Нашего врача в помещениях Батистового Дома я видела только один раз. Он переходил, прихрамывая, из палаты в палату. На лице его читались страх и ужас, сменявшиеся недоверием, как будто бы он говорил сам себе: «Быть такого не может. Я же молодой врач, я полон энтузиазма, всего лишь несколько лет назад выпустился из института. Живу с женой и ребенком в доме через дорогу, который нам предоставили официальные службы. Бог ты мой, да как же узнать, как должно быть устроено обиталище души?»
14
Посетителей было немного, лишь группка самых преданных, которые пришли с термосами и авоськами, полными вкусной еды, чтобы тихо и смиренно при помощи куска торта, печенья или сладостей пообщаться с теми, для кого надобность в речи давно отпала. В день посещений, сразу после обеда, когда столы были отодвинуты к стенам и мы снова начинали рыскать по комнате, меря шагами истертый деревянный пол, или сидели на столах, подняв колени и являя собой немыслимый кукольный театр, у двери в коридор, который вел в комнату для гостей, сооружали ограду из деревянных скамей.
После того как была завершена унизительная проверка, сопровождавшаяся комментариями «Джейн? Ой, нет. К ней никто не приходит. Дора? Вроде кто-то был. Но обычно им все равно. Мэри? Да к ней за все время, пока я тут работаю, вообще никто ни разу не явился. Фрэнки? Ну может быть», тех, кого посчитали достаточно приличными, чтобы к ним могли прийти посетители, выводили из стойла, словно подобранный для выставки скот, чтобы приодеть. Две медсестры приволакивали завернутые в простыню вещи, узлы развязывали, и все самое «лучшее», кому бы оно ни принадлежало, передавалось тем из нас, кому хоть как-то было впору. Ожидавших своей очереди женщин, с которых уже сняли потерявшие свою яркость платья в цветочек, быстро приводили в порядок при помощи скребка, влажной тряпки и принадлежавшей отделению расчески. Их обували в казенные туфли, черные, со шнурками, под прибитым пылью слоем ваксы. Начинались бойкая топотня, попытки кататься по полу, как на коньках, и брыкаться. Из наволочки на пол высыпали подвязки; раздавали их вместе с настойчивыми уговорами не стреляться ими, а надеть поверх чулок, чтобы те не сползали.
На некоторых пациентках были серые больничные носки; другие же, чьи родственники помнили, что душевнобольные тоже могут носить одежду, привычную для внешнего мира, по крайней мере, надевать ее по особым случаям, какими были дни посещений, щеголяли в собственных, самых настоящих, капроновых чулках. С невероятной заботой вынимали они их из гладких целлофановых конвертов. И то, что через час или два чулки будут точно испорчены, не имело никакого значения. Пока нескольких пациенток все еще приводили в порядок, большинство из тех, кого не пустили за ограду, вели себя привычным образом, и трудно было заподозрить, что они знали или беспокоились о том, что в течение ближайшего часа кто-то сможет пообщаться с внешним миром и вернется взволнованным, раскрасневшимся, настроенным на насилие, сжимая в горсти скоропортящиеся трофеи, добытые во время несуразного сафари по давно покинутому лабиринту человеческого общения. Некоторые лишь раздражались из-за того, что был заблокирован их привычный маршрут по комнате, впадали в панику, как муравьи, потерявшие феромонный след своей тропы; другие не обращали внимания ни на что.