Очень скоро из-за моей привычки бродить по ночам меня перевели в одну из комнат в коридоре на нижнем этаже. По утрам всех пациентов из одиночных и общих палат собирали в крохотной умывальной комнате, чтобы раздать одежду. Надежды на то, что получится помыться, было мало; входившего сразу сбивала с ног застаревшая вонь немытых тел. Голые, в тесноте, словно скот на распродаже, мы ждали беспорядочной раздачи наших вещей, причем одного или двух предметов обычно не хватало. Как-то раз я обнаружила, что мне не выдали штаны. Я подняла шум. Мне начинало нравиться поднимать шум, протестовать и пытаться отстаивать свои права и права других пациентов, за которых я чувствовала себя ответственной. Я громко пожаловалась: «Мне не дали штаны».
«Штаны? – воскликнула старшая медсестра Вулф, острая на язык, миниатюрная, спортивного сложения, с непреклонным как скала лицом, которое она ежедневно покрывала плотным слоем косметики, служившей той же цели, что и лишайник на камнях. – Да зачем они тебе? Тут мужиков нет».
Так и было. Единственные представители мужского пола, с кем мы сталкивались, были повара с небритыми лицами, которые подносили ко входу почерневшие подносы с сосисками и тушеным мясом.
Так я и проходила весь день – без штанов; иногда не приносили чулки; каждый месяц я боялась того момента, когда мне придется попросить выдать гигиенические прокладки, потому что пару раз получала отказ, при этом перегруженный обязанностями работник заявил: «Задницу свою попроси». В конце концов мне все стало безразлично; если я хотела в туалет (а хотелось мне часто) и просила разрешения выйти из-за стола, а мне отказывали, я соскальзывала со своего места под столешницу и мочилась прямо на пол, как животное.
Наступила зима, наше здание не отапливалось, и было холодно; иногда дождь шел днями напролет, и нам было слышно, как в лужах шумит и булькает вода, но нам ничего не было видно, потому что нижнюю часть окон заколотили, как в доме, где поселилась чума. Я вспоминала о том, какой была жизнь в седьмом отделении, о его ярких красках и доброте персонала, о милых меланхоличных пациентках, рассказывавших о своих болях и печалях, бессонницах и сентиментальных переживаниях человека, не утратившего разум, рассказывавших о доме, родственниках и планах на будущее; все казалось таким чистым, надежным и безопасным. Я вспоминала плакучую иву и арфу, теперь уничтоженную морозом и сыростью, и старшую медсестру Крид, обходившую, прихрамывая, палаты со стенами, выкрашенными в пастельные тона, расстилавшую яркие скатерти, разглаживавшую ладонями покрывала веселой расцветки. Дни проходили, складывались в стопки, как слои изоляционного материала, заглушали наше звучание даже для нас самих, так что будущее, если когда-нибудь и наступило бы, не смогло бы нас услышать; новые дни хоронили нас; мы были как люди, погребенные под завалами, которых спасатели, блуждающие в темноте, подсвечивающие свой путь фонариками и зовущие нас, не могут услышать и в конце концов сдаются, потому что никто не отзывается; порой, место крушения даже раскапывают и находят уже трупы. Так что время, как снег, сыпалось на нас, заглушая наши крики и наши жизни, и некому было его развеять.
Интересно, помогло бы, если бы мы стали разговаривать загадками, скрестив руки на груди?
13
В конце концов мне разрешили покинуть свое место за специальным столом и присоединиться к остальному рою. Мне было страшно. Я разместилась на одной из длинных деревянных скамей и повернулась к Бетти, сидевшей на другом ее конце. Я улыбнулась ей. Я надеялась, что так я смогу показать свою доброжелательность и желание помочь. Неожиданно я почувствовала тяжелый удар кулаком, прямо по носу, мои глаза наполнились слезами, сначала от боли, затем от безысходности и одиночества: как можно кому-то помочь, если он будет драться? Ко мне подошла медсестра.
«Это место Бетти. На этой скамейке сидит только она. И она из тех, кто может убить».
«Почему вы меня не предупредили?» – спросила я.
«Ну… Мне было интересно посмотреть, – ответила она честно. – Не расстраивайся. Обычное дело. Давай, присоединяйся к веселью».