Мы привели здесь столь обширные выписки из дневника Евгения Шварца не только потому, что они позволяют многое узнать о Каверине, но и потому, что каверинский «Эпилог», как представляется, создавался в прямой полемике с концепцией каверинской личности, предложенной Шварцем (напомним, что в очерке «Шварц и сопротивление», вошедшем в «Эпилог», Каверин немало размышляет о поэтике дневниковых записей великого сказочника-драматурга).
Во-первых, автор «Эпилога» стремился существенно скорректировать, если не вовсе разрушить свою репутацию вечного удачника и везунчика. Во-вторых, в силу законов жанра в «Эпилоге» Каверин обратился к сырому, жизненному, не пропущенному сквозь литературные фильтры материалу. Он попробовал писать больше не о себе, но о времени, предпринял попытку проникнуть в психологию больших и сложных людей (например, Пастернака и Маяковского).
«Во-первых» удалось Каверину совершенно; «во-вторых», на наш взгляд, – с несколько меньшей убедительностью.
Эпиграфом ко второй части «Эпилога» автор сделал мандельштамовскую лютую эпиграмму на Сталина «Мы живем, под собою не чуя страны…». Но прекрасно подошел бы и уже цитировавшийся мною в этой книге фрагмент из поэтологического эссе Мандельштама «Разговор о Данте»: «То, что для нас безукоризненный капюшон и так называемый орлиный профиль, то изнутри было мучительно преодолеваемой неловкостью, чисто пушкинской камер-юнкерской борьбой за социальное достоинство и общественное положение поэта». Со всеми очевидными поправками, этот отрывок сжато концентрирует в себе едва ли не основной сюжет «Эпилога». Из каверинской книги становится понятно, каким неимоверным внутренним напряжением давались ему отмечаемые всеми внешними наблюдателями ясность, доброжелательность и уверенность в своем таланте. «Эпилог» полон жестких самооценок и покаянных признаний:
…Я точно хвастался, доказывая, что книга написана поверхностно, слабо[301]
;Пьесы были плохие. После прозы работа над ними казалась мне скользяще-легкой[302]
;Я ушел, не дождавшись конца собрания, чувствуя, что выступил беспричинно-нелепо. Но странно – когда на другой день Слонимский сказал мне, что я избран в правление большинством в один голос – во мне все-таки шевельнулось удовлетворение. Это значит, что уже началась, уже вступила в свои права душевная деформация, с которой я тогда еще не умел и не хотел бороться[303]
.Сходные примеры из «Эпилога» легко многократно умножить.
«…Меня спасла (а могла и не спасти) склонность к самоотчету»[304]
. Так резюмировал сам Каверин в одном из эссе, составивших его последнюю мемуарную книгу.На постоянную внутреннюю рефлексию и мучительный самоанализ накладывались типические для каверинского поколения обстоятельства, диктовавшиеся людоедской эпохой. Это и выматывавшие душу регулярные аресты любимого брата, и горькое разочарование в ближайших соратниках – братьях «серапионах» (в первую очередь, в Федине и Тихонове), и, наконец, тягучая неравная борьба с органами за право не стать сексотом, выигранная неимоверным напряжением душевных и нравственных сил.
Коротко говоря, после прочтения «Эпилога» хочется подыскать более точную метафору для описания каверинской судьбы, чем та, «дорожная», которую предложил Шварц: легковой автомобиль на прямом асфальтированном шоссе[305]
. Или же придется себе представить водителя, каким-то чудом ухитрявшегося лавировать по советскому бездорожью. Да так лавировать, что у стороннего наблюдателя создавалось ощущение ровного и безмятежно-спокойного пути.Куда более серьезным и обоснованным кажется нам заочный упрек Шварца Каверину в «литературности», в неумении прямо смотреть на жизнь («…То, что прочел, было для него материалом, а то, что увидел, – не было»). Чтобы показать, какими способами Каверин зачастую был склонен преображать «грубую и бедную жизнь» в «сладостную легенду» (формула Федора Сологуба), чуть подробнее разберем здесь один из воссоздаваемых им в мемуарах эпизодов из прошлого. Речь в этом фрагменте идет о неудачной попытке поэта Осипа Мандельштама сдать экзамен по античным авторам в конце сентября 1915 года: