— Ты, дева, с ума ли не сошла? — встретила ее с необычной суровостью Пелагея Ильинична. — Аль не мужик у тебя уезжает? Все женки-то давно уже там, а Митька навроде как и не женат. Неладно так-то, Любава, у нас спокон веков такого в родове не бывало. Чай, на промысел уходит, не по прошпекту выкамариваться. Нехорошо, Любава, не по-русски это.
Вспыхнула Любка, стыдом обожгло, и бросилась вон на улицу, просыпая слезы на бегу. Бежала по улице, прижимая руки к груди, ничего не видя вокруг. До промхоза и пятисот метров не будет, а ей в пять километров путь показался. Но не успела Любка, отошла уже машина с промысловиками, что-то весело кричавшими своим женкам. Силилась она разглядеть Митькино лицо, зачем-то надо это было ей непременно, но не разглядела…
После отъезда Митьки и вовсе тихо стало в доме Сенотрусовых. Пелагея Ильинична заболела вдруг сердцем по окаянной Митькиной судьбе, чутьем добившись, что не люб ее последыш Любаве. А вот чем не люб — в толк взять не могла. И так прикидывала и этак — всем мужик взял, а вот судьбой не удался. Легко ли матери такое подумать, а видеть и того горше. И в какой уже раз жалела Пелагея Ильинична, что нет Самого. Он бы все разом решил, думала Пелагея Ильинична, не допустил до такого, чтобы живого мужика на промысел не проводить, добрым словом не напутствовать, женской лаской не приласкать.
И вспомнила, как сама провожала мужа на долгие зимние месяцы в тайгу, как ластилась к нему в последнюю ночку. Не бывало для нее слаще тех минут, разве когда еще с промысла встречала. Да и у нее ли одной так было, промысловиков у них — полдеревни.
«И чё девке не любится? — удивленно присматривалась к Любаве Пелагея Ильинична. — А ведь если толком рассудить, себя же и наказывает. По нынешним-то временам кто же ее-то к венцу неволил? Сами ведь себе хозяева, а и опять неладно у них получается, у самих-то…»
В ночь на двадцатое ноября лег первый снежок. Перед самыми сумерками заструился с небес, высветлил землю и тайгу. Пелагея Ильинична вышла на крыльцо и ахнула. Так благодатно и чисто было на земле, что она с крыльца ступать забоялась. Лежал снег по ее двору, по крышам и по улице не тронутый никем, белым-белехонький, холодный и искристый.
— Снег-то упал, видела ли? — спросила в доме Пелагея Ильинична.
— Видела, — ответила Любава.
— Ты чё с картошкой-то настроилась делать?
— Потушить хочу, — смахнула Любава локтем челочку со лба.
— Ну, я тогда груздочков с подполья достану, — согласилась Пелагея Ильинична, — вот мы по-царски и отужинаем. Раньше-то говаривали: царь поест — мужик почешется, а теперь мы навроде и сами как цари.
Сели к столу запоздно, по радио десять часов вечера протикало. Пелагея Ильинична вдруг лукаво усмехнулась и пошла в свой закуток.
— Аль мы хуже мужиков? — выставила настойку Пелагея Ильинична. — Разливай, Любава, за белотропье и выпьем.
Любава выпила полную рюмку, а когда проглотила поданный Пелагеей Ильиничной груздочек и выдохнула наконец-то воздух, рассмеялась весело. А Пелагея Ильинична приняла маленький глоточек, пожевала губами и закивала согласно головой, что, дескать, есть крепость, есть от чего непривычному человеку поперхнуться.
— Чё, дева, еще не хочешь ли? — спросила с лукавинкой.
— Нет, — замотала головой Любава, — крепкая.
— Дак наших мужиков другой не сшибешь. Сам-то у меня, бывало, бутылку один опорожнит, и ничё, на койку приляжет, да еще и газеткой пошебуршит. Чё, говорю, Маркелыч, сморило тебя? А он посмеется да и отвечает: я, мол, тут про то ищу, чтобы мужикам добавка выходила. Ну, другой раз и выдашь ему добавку.
— Любили вы его? — неожиданно спросила Любава и сама смутилась своего вопроса, так негаданно он вырвался у нее.
— А как же, — спокойно ответила Пелагея Ильинична и задумалась надолго, подперев голову рукой. — Уж как любила — и словами не скажешь. У других-то в жизни все то кошки царапаются, то мыши пищат, а я, бывало, как заслышу его шаги на улице, так и сорвусь с места, хлопочу, не знаю, куда себя девать от радости. А ведь строгий был, упаси бог. Я в девках-то уж и не знаю как робела перед ним. Одного взгляда его боялась. А когда пожили уже, то и разглядела, что к чему… Митька-то вылитый Сам, только поласковее да потише будет, это уж от меня, однако…
Пелагея Ильинична умолкла и невидящими глазами смотрела мимо Любавы. Картошка на столе, отдышавшись паром, стояла почти нетронутая.
— Федор, старшой, такой-то вот был, — не скоро заговорила Пелагея Ильинична. — Петро, тот хоть и помладше, а все по тайге с ружьем тягался. А Федор нет, он и по дому мне поможет, и уроки все выучит, и слово какое ласковое найдет мне сказать… Его мы первым на фронт провожали. Тогда еще в силе были. Провожали ладом, как тому быть положено. Он мне на прощанье и говорит: мол, береги себя, маманя, вернусь — свадьбу отгуляем. Будешь внучат нянчить? Буду, я ему отвечаю, а сама и смеюсь и плачу. А нет догадаться про невесту спросить, кто она, откуда, не догадалась, старая, из ума вышибло. Так по сей день и не знаю о ней ничего.
— А он, что же, не писал вам?