Привольно Митьке, покойно в тайге, все мысли горькие и дела суетные отступились от него, словно высвободив душу для просторной и вольной жизни. Да и как не зарадуешься, если это родовые их места. Спокон веков Сенотрусовы здесь промышляли. Отец по этим местам не один год хаживал, Петро здесь же зверовал, и память о них имеется — крепко рубленные, на добрую сотню лет, зимовья. И затеси еще сохранились, по которым к медвежьим берлогам выходили. Подзатянулись затеси-то, забурели от времени, не враз и углядишь. Но это смотря кто не углядит, а у Митьки они все на учете, и рядом свежие оставлены, уже его затеси, может, и они потом кому сгодятся. Вот так и шли Сенотрусовы тайгой по затесям: отец по дедовым, он по отцовым, а там, смотришь, и у Митьки свои охотники появятся, по его затесям пойдут и свои оставят… Не мудрено дело, а вечно, как вечна эта тайга и река эта, как вечны горы и мир над ними.
Отца своего Митька не запомнил. Не запомнил лица и походки, привычек и голоса, и теперь, когда пытался представить его, вспоминалось только чувство защищенности, какой-то большой надежности земли. И это чувство в нем жило до сих пор, особенно здесь, в тайге. Как это случилось, если Митьке и четырех лет не было, когда сгинул отец, он не знал и объяснить себе не пытался. А просто было в нем это присутствие отца, глубинное чувство это, и с ним было легко…
Чем ближе к верховью, тем беспокойнее становилась Верхотинка. Бросалась она здесь во все стороны почем зря. Перед главными порогами Митька приткнулся к берегу. Сидел некоторое время неподвижно в лодке, отдыхал от руля, а потом быстро вздул костерок, поставил чайник и пошел глянуть на перекат. Двигался он по тайге хоть и медленно, но упористо, мягко ступая по стылой земле.
Перекат грохотал. В пенных брызгах, которые туманом вставали над главными порогами, утыканный каменными глыбами, поднимающимися под водой до полутора-двух метров, поток воды бешено несся под крутой уклон. Здесь дно переката было выложено не мелкой галькой, а крупными валунами и обкатанным булыжником.
— Ну, привет, Буркан, — негромко и серьезно сказал Митька, — воюешь? Ишь, воду сбросил, хитрец. Чертов рог по пуповину выпер.
Он еще постоял в раздумье и пошел назад, прислушиваясь, как постепенно стихает тревожный гул переката…
Один раз и Митьки коснулся Буркан, только краем коснулся, вскользь, пожалел, видимо, как своего, а память о тех минутах на всю жизнь тревожным холодком под сердцем осталась. Это когда он вниз на моторе решил проскочить, судьбину свою попытать. И Митька лишь диву теперь давался, как пронесло его мимо Чертового рога? Стрелой пронесло, лишь царапнув о рог боком, но и эта царапина чуть не стоила ему всего, ради чего он на свет родился.
Легчайший синий дымок вился над костром, выпекались угли сизоватым жаром, а над тайгой стояла осенняя чуткая тишина. Пробежал по гнилой валежине бурундучок, скрылся в дупле и тут же вновь объявился, с любопытством уставившись на Митьку. Или плохо ему видно было, или еще почему, но метнулся зверек к листвянке, взлетел на нижнюю ветку и оттуда, свесив вниз голову, безбоязно смотрел на человека. Митька усмехнулся и бросил в него подвернувшуюся гнилушку. Вскинув хвост столбиком, бурундук быстро забегал по ветке, что-то сердито урча и бросая на Митьку быстрые, уничтожающие взгляды.
— И не спится тебе? — заговорил Митька. — Путевые-то бурундучки давно залегли, а ты, чай, лето прострекотал, а теперь запасаться на зиму взялся… Вот и лютуешь.
Словно поняв, что он разоблачен человеком, бурундучок легко стрельнул на соседнее дерево, махнул еще раз и пошел частить по тайге, по своим беспокойным делам. Поднялся и Митька. До зимовья оставалось еще верст двенадцать…
…Карька застряла в сугробе и медленно, прогнув плохо сушенную оглоблю, завалилась на бок. Хомут вывернулся и захлестнул лошади шею, забилась она, засучила коваными копытами. И тут только опомнилась Пелагея Ильинична, бросилась к ней, рванула супонь. Слава богу, что еще Сам приучил ее делать хитроумную петлю на супони, и она вмиг распустилась, разлетелись на стороны клешни хомута, и лошадь задышала, тяжело вздымая худые бока. А Пелагея Ильинична и сама здесь же повалилась в сугроб, заплакала, прижимаясь щекой к холодному снегу. Так они и лежали, лошадь и человек, связанные между собой «твердым заданием» сурового сорок третьего года. И ни души на дороге, хоть волком вой, никто не поможет, не вызволит из беды, только на себя рассчитывать и приходится.
Медленно поднялась Пелагея Ильинична, концом платка высушила слезы и пошла к саням раскатывать бревна. Развязав веревки, попробовала столкнуть комелек верхнего бревна — не дался, паразит. Ровно примерз к нижним лесинам, лежит как боров, не ворохнется. Пришлось ей, утопая по пояс в снегу, брести к ельнику и вырубать вагу. С вагой дело пошло спорее.