Иван поставил стоянец на пол, подтащил лестницу, прислонил к паникадилу, висящему на цепи, и запалил еще три свечи. По ловкости, с какою свершилось таинственное дело, Бурнашов понял, что эта затея не внове. Мрак раздался, отодвинулся слегка, со стен проступили лики святых угодников, едва видимые, облезлые, побитые оспою, очертания иных тел едва угадывались. Сколько заботы предстояло проявить тут, какое усердие надобно, чтобы из плена забвения, из праха истекшего времени высвободить на посмотрение и любование старинное письмо! Замечательно, наверное, оживить труд забытого иконописца, да и самозабвенному безымянному подвигу нынешнего мастера поклонимся мы поясно, но что за причуда, что за блажь в полуночь тащиться в собор? Бурнашов с подозрением смотрел на Ивана, как тот, гулко бухая сапожищами, обошел притвор вдоль стен, как бы прислушиваясь к ним, остановился у левого клироса и вдруг достал из кирзового сапога дудочку-жалейку иль сопелку, легкую тростниковую самоделку-волынку. И заиграл что-то жалобное, сквозное, с тонким подвывом, вознес простенький вроде бы голос в смутно чернеющий купол, откуда дозирало всевышнее око; да и другой-то песни не требовалось, любой иной звук выглядел бы здесь чужим, варварским, жестким, и этой легкой тростниковой жалейки, оказывается, хватало, чтобы заполнить пустынное гигантское тело собора. Не пастушье, не сладко-природное струилось, на что обычно отзывается жаждущая утехи плоть, но печально-горестное, отчего замирает душа, легко и согласно прощаясь с тягостной кожуриной. Бурнашов слушал, весь обливаясь зябкими мурашами, и не знал, куда деть руки; они были тяжелы, неловки, их хотелось поднести к челу для крестного знамения, и Алексей Федорович насильно сцепил их на животе. Что за пронзительная музыка, отчего она имеет столь необъяснимую власть над нашим сердцем, и с такою радостью отдаешься ей в полон, опьяненный вяжущим, плавающим дурманом, усыпляющим всякий член, и тогда лишь душа поет и страждет, воспаряет в незримых вихрях и снова возвращается в полураспахнутый захлебнувшийся рот. Бурнашов возликовал, оттеплился сердцем, но и возревновал кузнеца к кому-то неведомому, кому Иван стал сыном и братом, и позавидовал особенно отчаянно от раскрывшегося пред глазами грядущего одиночества. Ему заплакать хотелось, и он прослезился вдруг, мысленно сотворив знамение и попросив прощения за все содеянные прегрешения. Он вдруг почувствовал, мучительно жалея себя, что играет заведомо чужую роль, с которой и явился в покинутый монастырь: он – великий князь Иван, антихрист и прелюбодей, плачет искренними чистыми слезами, замаливая злодейства, творимые по наущению больного ума, чтобы вскорости с новой силой предаться козням. Господи, как все перемешалось, кто подскажет, когда правит бал свой душа, а когда плоть безумная и похотная, когда ум, исполненный великих помыслов и коварства. Нарушилось триединство; и когда душе надобно плакать и стенать от творимого греха, она лишь бредит с дьявольской полуулыбкой, но ясный ум стенает и корчится в муках при виде содеянного, кое уже не остановить и не вернуть. И вера, назначенная по замыслу возродить в человеке гармонию и совершенство, однако, лишь усугубляет разлад: душа, ум и тело разминулись, один бог знает, куда разбрелись по своим тропам.
Однако в любой, даже самой заштатной, затрапезной церковке есть своя некая тайна. Нарушь ее внутреннее убранство, разрушь согласие куполов и звонниц, преврати храм в дровяной склад или хранилище соли, в кузню и токарню, ты все одно вступаешь в церковь с непонятным трепетом, словно бы ожидая некой кары. Вам незнакомо это чувство кары, отплаты за содеянное? Хотя вроде бы ты безгрешен и невинен, как агнец. Может, переступаешь порог святилища? Но ты же не веришь в бога, и волнение сердца твоего явно не от религиозного чувства. Может, попадаешь в область удивления и прекрасного? Но эти обшарпанные, замасленные, прокопченные стены с выбитыми оконницами и пустым иконостасом, зарисованным матюгами, уже давно имеют вид унылый и сиротский. Так что же вы тщитесь разглядеть, куда проникнуть, чем наполнить тоскующий сосуд, задрав голову и вглядываясь в перекрестье стропил дырявого обезглавленного свода? Это объемлет вас избытое, протекшее время, которое вы принимали за мертвое, окоченелое, трупное, пахнущее тленом, но оно вот, оказывается, незримо присутствует, дышит в лицо, вызывая озноб испуга, наваждения и непонятной счастливой радости. Говорят, это волнует нас энергия паствы, когда-то молившейся здесь и давно сошедшей в землю, но вот мольбы и сердечные зовы остались в покинутой храмине невидимым озерцом некой благодати. Так уверяют знатоки, и мы хотим поверить этой молве… Вот и этот храм как пустой покинутый амбар с заплесневелыми углами. Но и не амбар ведь? В покинутый амбар входишь с некоторой осторожностью, как бы опасаясь засады, а сюда вступаешь с начальным чувством удивления и робости.