Я взглянул на часы в конце зала. Без двух минут. Если Гейр и вправду так пунктуален, как я решил, он уже должен быть на месте. Я последовательно осмотрел лица всех шедших в мою сторону людей. Сначала всех слева, потом справа.
Вот.
Это, должно быть, Гейр.
Да, это он. Я вспомнил лицо, едва его увидел. И он не только шел ко мне, но и смотрел на меня. Я улыбнулся, как мог незаметно вытер ладонь о штаны и протянул ему, как только он остановился передо мной.
— Привет, Гейр, — сказал я. — Давненько не виделись…
Он тоже улыбнулся. Выпустил мою руку чуть ли не раньше, чем взял.
— Да уж, — сказал он. — А ты почти не изменился.
— Шутишь?
— Нет-нет. Ты и в Бергене был точно таким. Высокий, серьезный, в пальто.
Он рассмеялся.
— Идем? — спросил он. — Где твой багаж?
— В камере хранения внизу. Может, кофе сначала попьем?
— Давай. Где хочешь сесть?
— Мне все равно, — ответил я. — Вот у выхода какое-то кафе.
— Отлично. Давай туда.
Он пошел вперед, остановился у столика, спросил, не глядя на меня, нужен ли мне сахар и молоко, и скрылся в направлении прилавка, пока я снимал с себя рюкзак, усаживался и доставал табак. Я смотрел, как он обменялся несколькими репликами с барменшей, как протянул ей купюру. Хотя я узнал его, то есть мой подсознательный образ Гейра совпал с оригиналом, ощущение от него было не таким, как я ожидал. Физически он оказался и не таким, в нем почти не чувствовалась тяжелая телесная мощь, которую я ему приписал, видимо, памятуя о его занятиях боксом.
Мне страшно хотелось спать, лечь в пустой комнате, погасить свет и пропасть с радаров. Я мечтал об этом, а предстояли мне несколько часов социальных ритуалов и светской болтовни; хватит ли мне выдержки? Я вздохнул. Электрический свет лился с потолка на весь зал и бликовал на оконном стекле, металлических предметах, мраморных столешницах и кофейной чашке — одного этого должно было бы хватить мне для радости, что я здесь сижу, что я это вижу. И сотен людей, сновавших тенями по вокзалу, должно было бы хватить. Тонья, такая прекрасная, я прожил с ней восемь лет, делил жизнь, могла бы сделать меня счастливым. Ингве, мой брат, и его дети — я должен был бы радоваться им. Вся музыка, какая есть, все книги, какие есть, все искусство, какое есть, — радоваться, всему этому мне следовало бы радоваться. Вся красота мира, якобы нестерпимая, оставляла меня безразличным. Я был безразличен к своим друзьям. К своей жизни. Так было, и было так долго, что дольше я не смог, решил что-то изменить. Я захотел снова стать счастливым. Звучит глупо, я никому не мог в этом признаться, но дело обстояло именно так.
Я поднес к губам наполовину свернутую сигарету, лизнул край, прижал его большими пальцами, чтобы клей прилип к бумаге, выдавил с обоих концов лишний табак на белую блестящую внутреннюю сторону упаковки, приподнял клапан, чтобы табак скатился вниз в светло-коричневое утрамбованное месиво, закрыл крышку, сунул пакет в карман пальто, висевшего на спинке стула, а папиросу — в рот и прикурил от желтого дрожащего пламени зажигалки.
Гейр тем временем поставил перед собой на прилавок две чашки и наливал в них кофе, барменша отсчитала ему сдачу и занялась следующим клиентом — длинноволосым мужчиной лет пятидесяти в шляпе, луноходах и какой-то накидке системы пончо.
Да, телесной тяжестью от Гейра не веяло. Наоборот, от него сразу, когда он перестал смотреть мне в глаза и выронил мою руку, рассеянно блуждая взглядом по залу, повеяло беспокойством. Он все время двигался, не мог остаться в покое.
Он шел к столику, неся в руках две чашки. Я не сумел сдержать улыбку.
— Ну вот, — сказал он, ставя чашки на стол и отодвигая стул. — Ты переезжаешь в Стокгольм?
— Похоже на то, — ответил я.
— Как говорится, мои молитвы были услышаны, — сказал он, не глядя на меня. Смотрел он в стол, на руку, стиснувшую ручку чашки. — Я все время твержу Кристине, что вот бы сюда переехал норвежец, которого бы интересовала литература. И тут ты!
Он поднес чашку ко рту и подул на кофе, прежде чем пить.
— Я написал вслед тебе письмо, когда ты уехал в Упсалу, — сказал я. — Длинное письмо. Но не отправил его. Оно до сих пор где-то лежит у моей мамы нераспечатанное. Что я в нем писал, не знаю.
— Шутишь? — сказал он и посмотрел на меня.
— Хочешь прочитать?
— Нет, конечно! И ты не вздумай его вскрывать. Пусть хранится у твоей мамы. Это же запечатанное время!
— Можно и так сказать, — ответил я. — Я вообще-то ничего из того времени не помню. А все свои дневники тогдашние и вообще все, что писал, я сжег.
— Сжег? — переспросил Гейр. — Не выбросил, а сжег?
Я кивнул.
— Драматический театр, — сказал он. — Ты уже и в Бергене таким был.
— Да?
— Еще как.
— А ты не был?
— Я? Нет, что ты.