тоном постороннего человека, расхаживая по комнате. - Но ты
думаешь, их судьба Марата беспокоит? Нисколько. Марат -
ребенок, он человек несамостоятельный. Волнуются из-за
папаши. Гадают, что с ним будет. Я сказала им, что его,
пожалуй, выгонят из партии. Так знаешь, что свекровь
ответила? "Это, - говорит, - еще что ни что, переживет. Только
бы не больше".
- А что больше? - поинтересовался я.
- Больше? Оказывается, есть: лишиться материальных
благ. Их беспокоит: снизят ли папашу в звании, уволят ли в
отставку, дадут ли пенсию и какую? Вот над чем там гадают.
Подошла к столу, остановилась, задумалась, глядя в
пространство. Нечаянно я увидел на ее лице мелкие, едва
наметившиеся морщинки - неумолимое следствие пережитого,
и мне показалось, что они, эти черточки, делают ее лицо еще
более прекрасным. Нет, она была красивой, и красота ее не то
что сохранилась, а приобрела более определенные и ясные
формы. Я спросил ее о Дмитрии Федоровиче.
- Он очень переживает всю эту историю, - ответила она
кратко. - Мучается угрызениями совести, говорит, что он во
многом повинен в судьбе Марата. Ты же знаешь, это он принял
Марата в училище в порядке исключения. Степан Кузьмич
просил, настаивал, дескать, наследник, продолжатель
морского рода. Недолго ж пришлось "продолжать".
- А по-моему, долго, очень долго, - заметил я.
- Да, конечно, можно было с ним так же поступить еще
на Черном море. Ах, не будем о нем говорить. Лучше расскажи
о себе. Ты совсем не изменился - все такой же спокойный и
сильный.
- Зачем ты приехала на Север? - спросил я тихо, желая
направить разговор на главное, что меня волновало. - Он
вызвал тебя?
- Да, я получила от него письмо, в котором он
снисходительно приглашал меня к себе. И я приехала... чтобы
получить развод. Циничное, скотское письмо. Он подробно
излагал, так сказать, мотивы, по которым женился на мне... -
Она подошла к окну и, глядя на море, продолжала: - Помнишь,
Андрюша, нашу первую встречу, Финский залив, дачу под
Ленинградом, фотографии? Ты, робкий, угловатый мальчик с
жадными глазами. А потом, через пять лет, выпускной бал...
- Белое платье с синим поясом-бантом, - продолжал уже
я, - вальсы Штрауса, дарственные фотографии и твои
счастливые, мечтательные глаза.
- Да, все, все это было далеко-далеко, в каком-то
тумане, понимаешь, - дымка такая, приятный сон. Были планы,
мечты, грезы. И все разбилось, рассеялось, как та дымка. Ты,
наверное, помнишь, училась я хорошо, была отличницей,
комсомолкой, могла остаться в аспирантуре. Могла. Многое
могла. А зачем училась, к чему мне аспирантура, для чего? У
меня был муж, достаток, наряды, машина - все легко, просто,
доступно. Как в детстве, без всякого труда. Все делал кто-то.
Мой любимый Ленинград, Невский, Летний сад, Эрмитаж,
Исаакий, Медный всадник, Петергоф. Потом юг, кипарисы и
круглый год море, теплое, ласковое. Все было. А зачем? Это
теперь я спрашиваю вот так прямо, будто требую. А раньше
гнала этот вопрос, прочь гнала от себя. Думала, прогнала. А он
вот снова пришел. Оказывается, прогнать его невозможно: он
сидит во мне. Может, это совесть, может, голос несбывшейся
мечты. Зачем? Зачем все эти розы, кипарисы, море, машины
без счастья? Без того, о чем думалось, мечталось, чего ждала.
- Но ведь ты была... довольна, - я хотел сказать
"счастлива", но заменил другим словом, - хотя бы в первые
годы? - Все оказалось фальшивым, все мираж, дымка, до
первого дуновения ветра. Мне он нравился. Оболочка мне его
нравилась, панцирь. А во мне он человека не видел, не
замечал, требовал беспрекословного обожания его персоны.
Формулу придумал: "Жена - отражение мужа, она вроде луны -
своего света иметь не должна". Глупо, пошло - молодой
человек в середине двадцатого века. Вы судили его. А
вспомнили тех, кто его таким воспитал? Родителей его
вспомнили? Наверное, нет, забыли, не положено, устав.
Пластмассовые души.
"Зачем все эти розы, кипарисы, море, машины без
счастья? - стучали в висках ее сердитые, отчаянные слова, а
перед глазами вставали карликовая ползучая береза, рябина в
десять сантиметров высоты, букет цветов в руках у Марины,
скромный, без роз, без гладиолусов, полярный букет, и
студеная, ледяная волна, парализующая ноги, руки, все тело...
И вдруг ее голос, жалобный, зовущий:
- Ты молчишь, Андрюша? Я наговорила глупостей. Ты
прости меня. Просто хотелось душу излить. Почему тебе?
Потому что с тобой мы, наверное, больше никогда не
увидимся.
Она резко повернулась лицом ко мне и очень пристально
посмотрела мне в глаза. Я хотел что-то сказать ей, но она
перебила:
- Самое страшное для человека - одиночество души. А
оно во мне росло, я это уже чувствовала. Душа была одинока,