– Сердце Эрец Исраэль? – удивленно протянул Велвл. – Мне всегда казалось, что сердце – Иерусалим, а не Цфат.
– При всем уважении к рассказчику, – вмешался Ури, – сердце этой земли там, где пребывает глава поколения. Последние пятьдесят лет оно располагалось в Нью-Йорке, в резиденции Любавичского Ребе.
Собеседники вежливо промолчали, а Ури, обрадованный отсутствием возражений, ответил любезностью на любезность.
– Ну, Цфат, конечно, тоже не пустое место.
С Ури я знаком лет двадцать пять и без ложной скромности утверждаю, что оказал на него значительное, если не решающее влияние. Первый раз мы пересеклись в середине восьмидесятых, точнее я не помню даты. У меня зазвонил телефон.
– Алло? – спросил я усталым голосом. Дело шло к середине ночи, и вступать в разговоры не было ни сил, ни желания.
– Кто это там гавкает? – поинтересовалась телефонная трубка.
Я опешил, и, моментально проснувшись, парировал:
– А это кто, собственно?
– С тобой, свинья, говорит капитан Жеглов!
Голос звучал торжественно, если не сказать, победоносно. Я уже повел руку с трубкой к телефонному аппарату, дабы одним движением покончить с этой бредятиной, когда сообразил, что на меня идет сакральный митьковский текст. Полгода назад у меня гостил митек из Питера, милый парнишка общеинтеллигентного направления без особого рода занятий. Приехав на неделю, он задержался на месяц и, продымив мне внутренности митьковским лексиконом, отбыл – наконец-то! – на хладные брега Невы.
– Ты… фитилек-то… прикрути! Коптит! – произнес я ритуальную фразу.
– Братка, – заверещала трубка, – не обманули, значится, братовья, когда адресок списывали!
Решив на сегодня быть безжалостным, я прервал этот визг решительным ударом прямо под лопатку быку:
– А ведь это ты… ты, Мирон… Павла убил!
Прием, конечно, был нечестный, но сработал безукоризненно. Примерно через полминуты молчания из трубки смущенно донеслось:
– Улет! Обсад! Лапы кверху.
– Так в чем, собственно, дело? – произнес я уже обыкновенным тоном. – Только не кривляйся, говори по-человечески.
– Да я вильнюсик посмотреть, собственно, архитектурушку, поведали люди добрые – живет там братан истовый, иконушки покажет, в монастырчики сводит.
– Я, братишка, уже по другой части, – ответил я, соображая, что деваться некуда, и что представитель сего сходу предъявит записку от моих старых питерских приятелей, с просьбой подогреть и обобрать. Но попытаться отогнать никогда не поздно.
– Синагога, литургия еврейская, кладбище, могила гаона. Это могу.
– Синагогушка, – радостно запричитала трубка, – евреюшки мои милые, жидки ненаглядные, я тоже вашего роду-племени, отворитеся, отопритеся, на могилку к гаонушке хочу, пустите меня на могилу гаона!
Этим он меня купил.
– Ладно, – сказал я, – приезжай. Ты где сейчас?
– Да я внизу, в автоматушке. Из окошечка выгляни, я и тут.
Действительно, в будке перед домом кто-то стоял. Значит, я не ошибся, адрес у него был.
– Поднимайся, – сказал я, – только без штучек, входи как человек и не ломай мебель от восторга.
– Хорошо, – сказала трубка нормальным голосом. – Уже иду.
Эдик оказался еврейским мальчиком из Ленинграда, студентом художественного училища. Он прожил у меня около месяца – почти все каникулы. Митьковская дурь начала сползать через неделю, словно кожа после загара, и к моменту его возвращения домой исчезла почти без следа. Чуждые идеи не живут долго, даже при всем внешнем блеске. В Ленинграде он сразу примкнул к хабадникам и во время нашей второй встречи расхаживал в стильном вельветовом картузе и цицит навыпуск. Теперь его звали Ури, а от митьковского периода остались только отдельные словечки в лексиконе. Через десять лет мы снова встретились, уже в Израиле.