На следующее утро оба игрока явились ко мне и преподнесли красивый ящичек с двадцатью четырьмя прелестными фигурками саксонского фарфора. Сей аргумент оказался неопровержимым, и я решил возвратить им книгу, хотя и не удержался от угроз, предупредив, что, если они будут продолжать свои занятия в Париже, засажу их в тюрьму. Они обещали воздержаться, но, конечно, и не собирались исполнить данное слово. Впрочем, меня это мало заботило.
28 марта, в день казни Дамьена, я рано приехал к Ламбертини за дамами, и поскольку мой экипаж с трудом вмещал всех нас, я без затруднений мог взять мою прелестную возлюбленную к себе на колени, и таким манером мы отправились на Гревскую площадь. Три наши дамы разместились у окна, сжавшись елико возможно, наклонившись и опираясь на руки, чтобы и нам позволить смотреть поверх их голов. Перед окном были две ступени, и дамы стояли на второй, а нам приходилось помещаться вместе с ними, так как иначе мы ничего не увидели бы. Я не без преднамеренности сообщаю читателю сии подробности, поскольку без них будет затруднительно понять то, о чём мне придётся умалчивать.
У нас достало терпения целых четыре часа наблюдать сие ужасное зрелище. Казнь Дамьена слишком хорошо известна, и нет надобности говорить о ней, тем более что рассказ получился бы слишком долгим, да и вообще подобные зверства оскорбляют природу человека. Дамьен был фанатиком, который полагал, что совершит доброе дело и заслужит вечное спасение, если умертвит Людовика XV. Хотя король отделался всего лишь царапиной, покушавшегося пытали так же, как за цареубийство.
Во время казни сей жертвы иезуитов я был принуждён отвести глаза и заткнуть уши, чтобы не слышать душераздирающих криков человека, уже лишившегося половины своего тела. Однако Ламбертини и толстая тётушка даже не пошевелились. Не знаю, было ли это признаком жестокосердия? Мне оставалось только верить их словам, что ужас перед преступлением сего чудовища лишил их жалости, столь естественной при виде нечеловеческих мучений. На самом же деле в течение всей казни Тиретта занимал набожную тётушку, и, возможно, именно поэтому добродетельная дама не отваживалась пошевельнуться, ни даже повернуть голову.
Оказавшись позади неё на весьма близком расстоянии, он из предосторожности приподнял её платье, чтобы не наступить на него. Это, конечно, было вполне естественно. Но, случайно посмотрев в их сторону, я увидел, что осмотрительность Тиретты зашла слишком далеко. Не желая мешать своему другу, а тем более стеснять даму, я отвернулся и нарочно встал таким образом, чтобы моя возлюбленная ничего не заметила. Это вполне устраивало тетушку, и я в течение целых двух часов слышал шуршание, но, находя положение забавным, терпеливо не двигался со своего места. Я восхищался аппетитом Тиретты даже больше, чем его смелостью, но ещё сильнее умиляла меня покорность самой дамы.
Когда к концу сего долгого представления я увидел, что мадам*** обернулась, я тоже повернулся и, посмотрев на Тиретту, обнаружил его свежим, весёлым и спокойным, как ни в чём не бывало. Однако дражайшая тётушка показалась мне задумчивее и серьёзнее, чем обычно. Ей оставалось только уступить фатальной необходимости, иначе Ламбертини осмеяла бы её, а юная воспитанница, открыв запретные для себя таинства, была бы шокирована.
Наконец, мы уехали, и, доставив папскую племянницу домой, я попросил её уступить мне на несколько часов Тиретту. Я проводил также мадам*** на улицу Сен-Андре-де-Зар, и она пригласила меня приехать к ней на следующее утро, имея для меня некое сообщение. Как мне показалось, расставаясь с нами, она не поклонилась моему другу. Я полагал, что мой повеса нуждается в подкреплении, и мы отправились к Лоделю, у которого за шесть франков подавали отменнейший обед.
— Чем это ты занимался позади мадам***? — спросил я его.
— Ну, я был уверен, что ни ты, ни кто другой ничего не заметит.
— Никто другой это возможно, а что касается меня, то, увидя начало твоих манёвров и предполагая дальнейшее, я нарочно встал так, чтобы вас не поймали ни Ламбертини, ни прелестная племянница. Догадываюсь, чем ты довольствовался, и, должен признаться, восхищён столь непомерным аппетитом. А несчастная жертва, кажется, недовольна.
— Это жеманство перезрелой женщины, мой друг. Она может сколько угодно притворяться рассерженной. Но за два часа она даже не пошевельнулась, и я уверен, что хоть сейчас готова повторить всё с самого начала.
— Я согласен с тобой, но самолюбие вынуждает её считать, что ты не проявил должного уважения.
— Уважения? Разве не приходится каждый раз нарушать его, когда хочешь добиться желаемого?
— Несомненно, но все же не так, как ты, на виду у всех.
— Конечно, но пьеса была сыграна четыре раза подряд и без всякого сопротивления. Разве это не говорит о полнейшем согласии?
— Рассуждения твои хороши, но ты же видишь, она сердится. И завтра хочет поговорить со мной, конечно о тебе.
— Возможно. Однако я не думаю, что она вспомнит про наши забавы. Не сошла же она с ума. Впрочем, пусть себе говорит.
— Может быть, она потребует удовлетворения.