Любезный друг,
уж лучше я признаю, что время, показавшееся Тебе столь долгим, и вправду было таким, чем буду перед Тобой оправдываться и уверять, мол, Ты обманулся. Моему последнему письму, действительно, уже несколько недель, и от этого у меня уже давно тяжело на душе, да я ещё и дал убежать первой каникулярной неделе, так и не исправив положения. О каком-либо моём досуге на каникулах нечего и говорить. Буквально с первого дня на меня навалились письма и всякого рода мелкие дела. Под их напором угасает даже почти мучительная потребность ответить Тебе, однако потребность эту вновь обостряют Твои письма, в которых так и сквозит неподдельное страдание. Могу лишь сказать, что Твои друзья тоже всерьёз озабочены тем, чтобы ты всё превозмог, те, кто привязан к тебе, – в самом обычном смысле, а те, что ценят тебя как «ходатая за жизнь», озабочены особенно. В настоящую минуту Твоё прошлое и Твоё будущее нависли над Тобой с необычайной мрачностью и действуют на Твоё здоровье весьма пагубно, что далее терпеть невозможно. Думая о прошлом, как оно представляется Твоему сознанию, Ты сосредоточен лишь на ошибках и разных напастях, но не на том, какие из них Ты ещё мог бы преодолеть. От многих, наблюдавших за Тобой, – и речь далеко не только о Твоих друзьях – всё это по большей части тоже не укрылось. Когда я думаю о том, чего Тебе всё же удалось достичь, мне хочется напомнить Тебе прежде всего о Твоей преподавательской деятельности в Базеле – и потому, что я был её свидетелем, и потому, что это наталкивает меня на разговор о Твоём будущем. Преисполненный тогда совсем других забот, Ты вкладывал в свою должность лишь половину, а то и четверть души, но всё же кое-что вкладывал и имел-таки успех, словно трудился гораздо больше. Почему же ты склонен думать, что больше не сможешь сделать ничего хорошего, что и вообще ничего хорошего делать не остаётся? Это противоречит даже английской, вошедшей в поговорку, старинной мудрости, а уж в новой, созданной Тобою же благодаря Твоей философии, этому и подавно нет места. Разумеется, эта философия не даёт Тебе обмануться относительно препятствий, мешающих Твоей жизни и её прочному устройству, но она же не позволяет тебе их переоценивать и опускать руки. Ты спрашиваешь: зачем вообще что-то делать? Я думаю, что этот вопрос отчасти является тебе из темноты, точнее, из исключительной непроглядности Твоего будущего. Недавно Ты написал мне, что хотел бы «исчезнуть». Твоей фантазии предстаёт при этом совершенно определённая и, без сомнения, очень живая картина, наполняющая Тебя уверенностью (которая, к моей великой радости, по сию пору снова и снова пробивается в Твоих письмах), что Твоя жизнь непременно должна обрести некий образ. В Твоём друге, однако, подобная перспектива может лишь возбудить весьма нехорошие предчувствия. Он этот Твой образ не разделяет, и присутствие рядом с Тобой госпожи Вагнер нимало его не успокаивает[147]
. Очевидно, она находится уже при конце своей жизни и в том состоянии, когда такой полный уход в себя и в то, что человек в противоположность всему миру называет своим, ещё может, при всём естественном человеческом эгоизме, доставлять истинную радость, – и всё это, я полагаю, в полном согласии с разумной моралью, основанной лишь на человеческой природе и ни на чём ином. Твоё «исчезновение», если оно вообще будет иметь что-то общее с исчезновением госпожи Вагнер, уж точно не принесёт Тебе никакого удовольствия. Я не вижу для Тебя никаких иных способов достичь успокоения, в котором Ты сейчас так остро нуждаешься, как только поставить перед собой более определённые цели в будущей жизни. И тут я хочу поделиться с Тобой одной мыслью касательно Тебя, которую совсем недавно обсуждал со своей женой, – нам обоим она показалась небезынтересной. Что если Тебе вновь попробовать сделаться учителем – не университетским, а, скажем, учителем немецкого в старших классах школы? Я хорошо понимаю, как трудно Тебе сейчас входить в соприкосновение со взрослым мужским обществом, так, может быть, куда легче будет вернуться к нему через молодых либо и вовсе остаться при них и содействовать людям на Твой собственный лад? К тому же учительская профессия – одна из тех (и, возможно, совсем особая), для которой ты за последние годы не только не упустил время, но лишь ещё более созрел для неё. И наконец, для осуществления такого замысла у тебя нет недостатка во внешних связях – прости мне этот ужасный, хотя вполне в духе нашего времени, оборот, я только хочу быть ясен и краток. Ибо я уверен – хотя выражаю вообще и по этому вопросу исключительно лишь своё собственное мнение, – что Ты хорошо справишься с этим делом. Этими советами я и ограничусь; если высказанная мысль хоть чем-то Тебя заинтересует, Ты сам разовьёшь её столь прекрасно, как только я могу пожелать. Сейчас меня более всего успокаивает то, что Ты находишься под врачебным присмотром и потому можно надеяться, что ничего важного и по-настоящему полезного упущено не будет. Истинный вкус зимы мы здесь почувствовали только в марте, и даже ещё третьего дня погода выдалась до крайности студёная. Хорошо бы она переменилась, чтобы Ты мог при необходимости сняться с места. Известия о Твоём «Заратустре» крайне досадны, остаётся лишь надеяться, что Ты своим нетерпением не разрушишь дела, разве что разом его закончишь, и тогда мы подумаем, где бы нам поискать совета[148]. Написанное Тобою о работе над тем стихотворением наполняет меня верой в его значимость, и именно от произведений такого рода во мне снова зарождается надежда на Твоё спасение как писателя. А то, что Твои афоризмы так плохо пошли, объясняется, думаю, несколькими причинами. Не послать ли мне напоминание или запрос Шмайцнеру[149]? На этой неделе я получу Твои деньги, в этот раз 1000 франков[150]. Сколько из них и каким образом переслать Тебе? Я думал отправить заказным[151] письмом, но это возможно только банкнотами. Сердечный привет от моей жены, всегда заботливо и дружески помнящий о Тебе,