Сына испанского дворянина и крещеной еврейки Диего Риверу объединяли с индейцами не корни, а идеи. Как Колумб, он хотел связать два полушария и надеялся этому научиться в Москве, обещавшей заменить вечную рознь всемирным братством. В СССР Ривера приехал в 1927 году, чтобы отметить десятилетие Октябрьской революции, и прожил там восемь месяцев. О его впечатлениях можно судить по скетчам из путевого альбома. Беглые акварельные зарисовки производят странное впечатление: толпа без лиц. Мастер позы и жеста, Ривера любил писать со спины все фигуры, но рабочих – особенно. Они у него – безликие орудия прогресса, рычаги исторической необходимости. В России Риверу интересовали не малознакомые ему этнические типы (о русских он судил по своему парижскому товарищу Эренбургу), а революционная масса, расцвеченная кумачом лозунгов. Не зная русского языка, художник срисовывал кириллицу так же наивно, как Ван Гог – иероглифы с японских гравюр.
Лучший, повторенный несколько раз рисунок изображает марш солдат. Вместо голов – синие фуражки. У каждого за плечом чернеет винтовка. Их косой ритм подчеркивает движение и разделяет строй, словно цезура – стопу. Армия у Риверы идет лесенкой, как стихи Маяковского, причем туда же – в светлое будущее.
10 декабря
К Нобелевскому дню
Впервые я пришел на работу в галстуке, когда Бродскому дали Нобелевскую премию.
– Это мой национальный праздник, – объяснил я.
– Какой это такой нации? – спросил коллега Пахомов.
– Культурной, – приосанился я, – такой, которая нуждается в языке, а не в государстве.
Все испортил Довлатов, сказавший, что для него это тоже праздник, но в галстуке я ему напоминаю комсомольского руководителя среднего звена. На самом деле я никогда не был в комсомоле, меня даже из пионеров выгнали за то, что вертелся на линейке, но, уступив Сергею, галстук я больше не надевал, отмечая премию обычным образом – обсуждая с друзьями за стаканом, что это событие значит для всех нас.
Пожалуй, никто так пристрастно не судит нобелевский комитет, так пристально не следит за его лауреатами и так многого не ждет от премии, как русские. Много лет она была “окном в Европу”. Высунувшись в него, можно было надеяться на объективную оценку трудов и подвигов. Другого выхода ведь и не было. Трудно представить, какая каша царила в призовых забегах, если на Ленинскую премию выдвигали “Ивана Денисовича”, но в конечном счете получила ее брежневская “Малая земля”, а Солженицыну достался орден из рук президента, служившего в тех самых органах, которые посадили в лагерь автора и держали там его героев. На фоне этого государственного абсурда Нобелевская премия выделялась уже тем, что ее судьбу решали за границей независимые от властей эксперты.
Это никоим образом не значит, что Нобелевскую премию не в чем корить. Напротив, у каждого свой список претензий. Я, например, никогда ей не прощу, что она не досталась Кафке, Джойсу, Борхесу и Лему, что ее не получили Платонов и Булгаков, а из знакомых – Искандер, что Воннегуту и Сэлинджеру пришлось обойтись без нее, что комитет подсуживал скандинавам, научился быть азартно политкорректным и наказывал любимых всеми авторов за популярность.
Но все это можно простить за то, что она сделала для нашей культуры. Особенно с тех пор, как к моим любимым лауреатам – Бунину, Пастернаку, Сахарову и Бродскому – присоединился Дмитрий Муратов.
11 декабря
Ко дню рождения Юрия Мамлеева
Прозу Мамлеева принято называть “метафизическим реализмом”, но так говорят всегда, когда в тексте про смерть и Бога. Мне Мамлеев скорее напоминал таможенника Руссо, рассуждающего о вечности. Характерные для Мамлеева абзацы выглядят так: “Ну, положил семидесятилетний цивилизованный человек голову под колесо, ну, очутилась она в аду на неопределенно вечные времена. Ну и что? Таких – мух – видимо-невидимо”.
Стоило, однако, присмотреться, как в его текстах обнаруживались сразу два слоя. Тот, что на поверхности, дидактически снабжал кошмары философским обоснованием и метафизическим оправданием. Второй открывал в Мамлееве автора крайне своеобразной прозы, изобилующей натуралистическими деталями и наивными подробностями. В одном рассказе у него упыри насобачились сосать кровь из глаз, в другом – двум главнокомандующим дали за дружбу одну квартиру в новостройках.
Его герои – сплошь люди из подполья. То ли ангелы, то ли бесы, они отчаянно ищут выхода из смрадной реальности, мечтая оказаться по ту сторону существования, куда они стремятся попасть любой и всегда страшной ценой.
Такими персонажами Мамлеев населил роман “Шатуны”. Рукопись попала ко мне в Париже, и я не смог от нее оторваться даже ради Лувра. Путешествие по описанной в книге подпольной Москве напоминало божественную комедию с персонажами из Достоевского.