разговором, доброжелательностью, улыбкой. Только будто между прочим
вставила несколько слов про Ганну:
- Не думайте дурного! Не берите близко к сердцу! Ето ж и раньше горячая
была, не дай бог, а тут - горе такое!..
- Горе, конечно!.. - кивнула Халимониха.
Глушак промолчал. Было заметно, помнил еще обиду, и Кулина не стала
рисковать, ловко перевела разговор в надежную, мирную колею - не все
сразу! Еще раньше заметила, как подъехал под окно запряженный Степаном
конь, - спросила:
- Вы, ето, вроде на ночь на луг собираетесь?
- Собираемся...
- Ето хорошо. Чтоб пораньше взяться. А то ж беда бедой, а дело не
должно стоять!
- Два дня и так пропало, - угрюмо отозвался Глушак.
Мачеха сразу подхватила:
- Да в такую пору!
- Конечно, какая там работа была вчера, - рассудила Глушачиха, - когда
дитё повезли...
- Ага ж, так только - для виду...
Мачеха видела, что Глушаку не сидится: чего доброго, разозлится,
разговор добрый ее насмарку пойдет, - вовремя поднялась.
- Ну, дак вы уже собирайтеся! И дай бог, чтоб у вас все было по-людски!
Перед тем как уйти домой, мачеха заглянула на половину, где была Ганна.
Повздыхала, посоветовала еще, чтоб не переживала сильно, не убивалась о
том, чего уже не вернешь. Ганна, все так же лежавшая на кровати, даже не
пошевелилась, но мачеха вышла на улицу со спокойствием человека, который,
как мог, уладил беду. "Ничего, пройдет. Вылечится. И не такое зарастает со
временем..."
Когда она ушла, Глушаки стали собираться в дорогу.
Глушачиха вынесла хлеба, Глушак налил свежей водой баклагу. Степан, по
приказу отца, сбегал нарвал луку. Когда все собрались у воза, старик
глянул на Евхима:
- А она что - не поедет?
Глушачиха пожалела:
- Не до того ей. Не трогай...
- Скажи ей, - строго приказал Евхиму старик. - Ждем, скажи!
- Тато, вы, правда, не трогайте! - заступился за Ганну и Степан.
- Молчи! Не суй нос!
Евхим прошаркал лаптями в хату. Когда он увидел Ганну, молчаливую,
скорбную, ощущение вины смутило душу, но холодок, который давно
чувствовался меж ними, привычно сдержал искренность.
- Хватит уже. Что упало, то пропало, сколько ни бедуй .. Дак и очень
бедовать нечего... Без поры в могилу ложиться.
Она не ответила. Жалость вдруг размягчила его. Евхим сел рядом, положил
руку на ее плечо, прислонил голову. Она не отозвалась на этот порыв его
ласки. И не отклонилась, не отвела его руки. Его словно и не было.
- Поедем, - постарался он не показать неприязни к ней, что пробудилась
в душе. - А то изведешься тут одна, со своими думками... На людях быть
надо...
Она молчала. Он сказал тверже:
- Поедем.
Тогда она разомкнула губы, выдавила:
- Не поеду я.
- Батько ждет.
- Все равно.
По тому, как сказала, почувствовал: говорить больше ни к чему. Не
поедет. Снял руку, вышел на крыльцо. Сдерживаясь, сказал старику:
- Чувствует себя плохо, говорит...
Старик недовольно пожевал губами и приказал ехать без нее. Он уже
взобрался на воз, когда Евхим подал мысль, что надо было бы, чтоб кто-либо
остался: как бы не учинила чего-нибудь над собой! Думал, кажется, что отец
оставит его, но старик, раздраженный, велел остаться Степану.
- До утра! - бросил Степану с воза. - Рано чтоб на болоте был!
Он крикнул Евхиму - ехать со двора.
6
Степан не пошел в комнату, где была Ганна, - не осмелился. Лежа на
полатях в отцовской половине, только прослушивал тишину в той стороне, где
лежала Ганна.
Степану было жаль ее. Хоть и не видел и не слышал ее за стеной,
чувствовал Ганну так, будто она была рядом.
Знал, как ей больно. Ему самому было больно, как ей.
Давно-давно сочувствовал ей Степан - еще с тех дней, когда она -
осторожная, старательная - только появилась в их доме. Может, даже с того
ее первого спора с Евхимом, когда к ней приставал со своими пьяными
ухаживаниями Криворотый...
Степан потом не раз замечал, с каким трудом привыкает она к необычному
для нее порядку, приживается в новой семье. У них никогда не было особых,
откровенных разговоров, она никогда никому не жаловалась, скрывала даже,
что ей тяжело, но и без этого Степан хорошо видел, как душила ее работа
без отдыха, угрюмость, скупость и жадность глушаковская. Видел Степан, что
изо дня в день, как из железной клетки, рвалась она отсюда, из их хаты, к
своим, на волю... Рвалась, но скрывала, сдерживалась, заставляла себя
терпеть...
Его и самого все тяготило здесь. Самому трудно было в родной хате после
того, как отец не пустил больше в Юровичи, оторвал от школы, когда он,
Степан, только привык, вошел, можно сказать, во вкус. Ночами, в духоте
отцовой хаты, снились юровичские горы, школа над самой кручей, за окнами
которой широко желтели пески и синели сосняки заприпятской гряды. Снились,
как счастье, что уже никогда не вернется, походы с юровичскими товарищами
на привольную Припять, где так любо плещется вода у берега, где щекотно
хватает за щиколотки водяной холодок. После той воли, простора - легко ли
ему в этой тесноте, скуке, когда только и знай копаться в земле, в навозе,
без какой-либо радости, без надежды...
Разве ж мог он не видеть, что и ей нелегко, горько! У них же была,
можно сказать, одна доля-неволя, а то, что он заступился за нее, за Ганну,