Помнишь, в Крыму, в Феодосии, году в шестьдесят восьмом, кажется, мы с тобой на шелковицу забрались, вековую, корявую от старости, с шершавой корой и толстенными ветками, по которым что ты, что я опасливо переступали, как по разнокалиберным круглым ступенькам, в тёти-Франином саду, — не забыл ещё? Руки тогда ещё ободрали себе до сукровицы, коленки, бока — даже через майку, и трусики сатиновые надорвались по линялым швам… А потом, отбоявшись, наверху оказались, в наиболее густой части кроны, где вокруг — никого в любую сторону: ни людей, ни животных, ни насекомых самых малых, ни воздуха какого-никакого, казалось, не было, а только были ягоды эти нечеловеческие — что по размеру, что по густоте нереального цвета, что по изобилию их, куда ни посмотри. Мы с тобой тут же напрочь забыли про свои обидные царапины и драные трусы и стали жрать их, вталкивая в рот, уминая в себя ставшими вмиг чёрными от жгучего сока губами, рвали их, давили нёбом, языком, зубами, гортанью, всем, чем давилось, — и судорожно глотали эту дармовую божью мякоть, устремлявшуюся в жадную мальчишечью глотку.
Шелковица. Да?
Так вот — здесь, где я в итоге очутился с нашей общей нелёгкой руки, место, в чём-то похожее по ощущениям на то самое, в котором оказались мы в тот душный день конца августа, когда нескончаемо заталкивали в себя эти чёрно-фиолетовые ягодины и упивались ими, зная, что и остальные такие же с этого дерева никто у нас уже не отнимет. Нам тогда ещё, помню, обоим малость не хватало воздуха, который, хоть и мягкий, и пронырливый, и пустой, но никак не мог просочиться сквозь плотнейшую шелковичную завесу, что отгораживала от него нас и наше глуповатое детское счастье.
Гер, ты вообще как — цел?
Сижу сейчас на неласковом песочке, а так до конца и не в курсе, отлавливаешь ли ты мои мысленные передачки или даже и думать обо мне забыл, брат ты мой. А вообще, есть тут у нас место такое, специально отведённое для параллельных, выделено то ли верхними, то ли серединными, сам пока ещё не разобрался, кто у них тут какие и что здесь и как в местном надземном уложении. А называется оно коротко — Овал.
А вообще, история более чем странная. Понимаешь, Гер, я ведь как бы не совсем кретин или тот, кто стал бы тебя просто тупо разыгрывать и пугать — кому этого не знать, как не тебе, мы ведь с тобой всю нашу жизнь повышенной сообразительностью отличались. Помнишь, как мы же первыми придумали добавлять молодой чеснок в ягодное суфле «Planer» и, чтобы избежать излишней остроты вкуса, решили смягчить его белой маслянистой корочкой камамбера, замоченной в кашке из розмарина с перетёртыми в пыль семенами кориандра, не забыл? Потом, правда, выяснилось, что такое уже придумал сам лорд Глигуар, законодатель кулинарных мод, ещё где-то в середине XIX века, но, в отличие от нас, он не смягчал блюдо ничем, а просто тупо добавлял чеснок, к тому же не обязательно молодой, придавая блюду неожиданной резкости и стимулируя желание съесть ещё. Вероятно, он просто позабыл, что розмарин уже сам по себе имеет легчайший вкусовой оттенок плесени и тем самым не мешает, а наоборот, превосходно сочетается вкусом с сырной плесенью, а две плесени в одном кушанье — это, согласись, не одна ведь, да?
А помнишь, ещё как лет примерно в двадцать мы поняли вдруг вкус творога, сыра, пива и что за этим последовало? И как то самое, что прежде вязало нам рот, вызывая обильное слюноотделение, неожиданно пробило наши рецепторы на не изведанные ранее вкусы, заставив нас испытать совершенно иные ощущения, запахи, послевкусия, как и возбудить незнаемые до той поры интересы, выловить неведомые прежде смыслы и одарить себя новым знанием самых простых вещей.
Так вот, про Овал.
Сначала, говорят, идешь долго — как бы через пар, через туман, через какую-то местную Гоби. Потом — холмы, типа наших дальневосточных сопок, но совершенно лысые: будто насыпана не земля, а разложена огромными порциями грунтового колера филейная мякоть, вздутая изнутри, — помнишь, как мы начиняли говяжий край черносливом, а после он ещё набухает изнутри и как бы встаёт на дыбы, но мы его перед подачей чуть-чуть опускали обратно лимонным соком, «Вoeuf explosive»[6]
— сами же с тобой и Ленуськой назвали его так, чисто наше стало, изобретённое, своё. А помнишь ещё, как мы галопом неслись во сне, и наш скакун вышибал своими копытами взрывчики песчаной пыли, я, ты и Ленка, в ту самую первую нашу с ней ночь на Плотниковом переулке? А за холмами — самый последний холм, с проходом внутрь по фронту в виде невысокой арки, обвитой по краям сухими лианами с белёсыми сушёными ростками по всей высоте. Чистая декорация.