Таким вот образом, спустя годы, встретились мастер и ученик, люди такие близкие, что и в годину испытаний они оказались по одну сторону баррикады.
В промерзшем вагоне, где были и женщины и дети, их перевозили под бомбежками от одной станции к другой, и они лишь по обрывкам речи, долетавшим снаружи, могли догадаться, что их везли сначала где-то в окрестностях Вены, потом по Моравии; потом они услышали, что говорят по-польски; но от Освенцима их снова повезли назад, к Терезину, и, наконец, до самого Берлина. И все это время не давали ни пищи, ни воды. На четвертый день в вагоне умерли первые заключенные. Когда наконец открыли двери, на платформу в концлагере Заксенхаузен выгрузили уже двенадцать трупов. Был сочельник. Рождество 1944 года.
Их построили на стадионе, где на футбольных воротах висели трупы повешенных. Здесь их разделили — женщин отдельно, мужчин отдельно. Когда уводили его жену, Стокласа крикнул ей вслед:
— Штефка, держись, скоро все это кончится!
Она махнула ему на прощание, в глазах ее застыл ужас.
Там, на стадионе, они виделись в последний раз.
Стокласа был здоровяк, каким и должен быть пекарь; его ученик, Карол, тоже. Поэтому когда их остригли, раздели и вместо брюк дали старые солдатские одеяла, подвязанные бечевкой, вместо ботинок — сабо на босую ногу и тюремные блузы (прямо на голое тело — в суровый декабрьский мороз!), обоих определили на ту работу, где нужна была сила, — в похоронную команду. Они возили трупы. И каждую ночь их раздетыми выгоняли из бараков на плац: как им говорили, их спасали от налетов. Вокруг со всех сторон горело небо, земля содрогалась от взрывов, а они стояли часами, ночи напролет, наблюдая ужасное зрелище, апокалипсис этого века. И тогда мастер с лихорадочно блестящими глазами горячо шептал ученику: «Карол! Ты видишь? Содом и Гоморра! Это их конец. Уже скоро, вот-вот!»
Но утром их, промерзших, невыспавшихся, голодных, снова впрягали в жуткие повозки смерти, и они тащили своих мертвых собратьев туда, откуда нет возврата.
И, случалось, ученик стонал:
— Я больше не могу, мастер! Да, это их конец. Но и наш. Не видать мне родного города!
— Стисни зубы, Карол, вот-вот настанет конец.
Однажды ночью, до того, как всех выгнали на плац, распахнулись двери барака, где они лежали на бетонном полу. Вошли четверо или пятеро, стали фонариками освещать лица.
— Стокласа!
Мастер поднялся.
— Выходи!
Он едва успел обернуться на прощание.
— Прощайте, друзья! Карол! Передавай привет дома!
С тех пор ученик не видел мастера. Да и никто его уже не видел.
— Всякий раз, как иду мимо того дома, у меня такое чувство, словно на меня пахнуло смертью, — говорит бывший ученик Стокласы.
И все же я спрашиваю:
— Может, мы сходим туда, взглянем?
— Что ж, пойдемте, — пожал он плечом и встал. Только сейчас я заметил, какого труда ему стоит каждый шаг. Это не укрылось от его внимания.
— Это у меня оттуда, из лагеря, — пояснил Буцко и сплюнул. — Память на всю жизнь. Кстати, чтоб не забыть: доносчика того после войны осудили на двадцать лет. Но что это в сравнении со смертью!
И вот, теперь уже с ним, я снова стою напротив бани перед дверью мертвого дома, скрытого кронами старых каштанов. И у меня такое чувство, что мой провожатый вновь во власти тягостных переживаний, которым человек поддается лишь в самые трудные минуты.
И мне захотелось открыть забитую дверь, которая оказалась спасением для стольких людей; пройти по комнатам, служившим надежным приютом для многих гонимых; войти в заброшенный сад; заглянуть в пекарню с охладевшей печью.
Но нельзя.
Ибо тех, кто в самые трудные времена щедро дарил здесь тепло, надежду, веру и простую человеческую радость, тех здесь нет.
Их поглотила война.
Они достойно, мужественно, как настоящие граждане прожили свою простую жизнь, с честью выполнили свой нравственный долг.
Честнее и нравственнее, чем многие другие.
БЕЛАЯ ПАНИ
Теперь я уже знаю, почему — Белая пани.
Но когда я начал ее разыскивать, мне казалось, что проще сосчитать звезды.
Всюду, где я нападал на ее след, ее называли только так — Белая пани. Но никто не знал, почему. Я раздумывал, прикидывал и так и этак: может быть, из-за одежды? Может, что-нибудь вроде белой сорочки? Или так звали из-за лица? Чистое, прозрачное лицо? Или очень бледное? А может, просто так, размышлял я, без всякой причины, как это иногда бывает? И в конце концов разве точно известно, что это была женщина? А не мужчина, которому нарочно дали такое странное прозвище? Я терялся в догадках.
Проблеск надежды вспыхнул во мне лишь при первых вестях из Тренчина. Там, оказалось, была такая женщина. А когда круги стали сужаться и все нити сошлись под градом, откуда Матуш Чак[7] правил Словакией, я уже проникся уверенностью, что дело выгорит. И это несмотря на то, что я не знал ни имени, ни фамилии, ни возраста, ни места жительства; знал только, что во время войны она сопровождала французов, перевозила их из Середи в горы.