«Чем занимаешься?» — спросил Виктор, когда им наконец удалось уединиться на очередном светском рауте в честь прибытия Виктора. «Перевожу Пушкина», — пробормотал Феликс. «Пушкина?! С какого на какой?» — и, узнав, что на английский, удивился Феликсовому знанию языка. «Я пока подготавливаю лишь подстрочник, со словарем», — уклончиво объяснил Феликс. «И тебе не страшно?» — спросил, задумавшись на мгновенье, Виктор. «В каком смысле?» — «Ну, если не понимаешь, значит, не страшно», — потрепал его фамильярно по плечу Виктор. И Феликс, покраснев от бешенства, вспомнил, что уже был подобный разговор в Москве. Хотя, конечно, ничто на свете не повторяется.
Уже был однажды такой диалог. Феликс запомнил наизусть: «Если не понимаешь, значит — не страшно». Во время одной из тех редких встреч, когда они сталкивались с Виктором на днях рождений общих знакомых или же оказиях другого, но не менее шумного, скандального и пьяного рода: на проводах.
Так называемая «третья волна» эмиграции давно превратилась из девятого вала в грязную пену прибоя. Из этой пены Виктор появился на западном берегу как экзотическое чудище. Из подземного мира вечной мерзлоты за «железным» занавесом он был выброшен в Вене из советского самолета, и с этого момента его плотным кольцом окружала толпа корреспондентов. То есть нельзя сказать, что Феликс и тем более Сильва в этом ажиотаже были напрочь забыты. Отнюдь нет. Их лица появлялись на газетных фотографиях неизбежно рядом с исхудалым лицом Виктора; они входили в ближайшую свиту, неотступно сопровождающую героя-диссидента: от обеда в Польском клубе для страждущих на убогом антисоветском пайке братьев славян — с водкой и борщом; и до экзотических коктейлей с крупнейшими реакционерами нашего времени в Reform-клубе. И тем не менее очень быстро стало понятно, что пафос дружбы и ощущение грандиозности происходящего нуждаются в расстоянии и разлуке. После первых объятий, перезвона рюмок, перекрикивания друг друга стало ясно, что Виктору не до них: он был весь устремлен в бурное и светлое будущее, каковым казалось ему его собственное героическое прошлое. Ему верилось, что вся Англия, весь мир озабочены грядущей русской революцией, каковой мерещилось ему его собственное настоящее. Удаленность Сильвы и Феликса от цирковой арены политической жизни казалась Виктору в те дни эмигрантским загниванием. Как всякий российский идеалист, он воображал, что грамматика мира построена лишь вокруг сострадательного наклонения его идеала.
В разговорах с Сильвой и с Феликсом — главным образом в случае Феликса — он постоянно куда-то спешил, отворачивался во время разговора, выискивал другие лица, стремился перейти к другим группам гостей во время приема. Ему казалось, что он пропускает кого-то или что-то существенно важное. Всякий раз на этих светских толкучках после пары коктейлей Сильве с Феликсом ничего не оставалось, как удалиться. Пожалуй, кроме первого завтрака по прибытии Виктора в Лондон, им ни разу, собственно, не удалось остаться с ним наедине. Шикарный отель в Белгравии (Феликс тут же скаламбурил что-то насчет «Белогвардейской Белгравии, ха-ха»), можно пешком дойти до Букингемского дворца. Все это за счет благотворительных организаций, консервативных кругов, Международной Амнистии и, как полагали все, за счет лорда Эдварда. Тот, впрочем, так и не появился в Лондоне, чтобы лично встретить своего подопечного в борьбе за права человека: он находился в постоянных разъездах где-то между Мальтой и Синайской пустыней в связи с очередной, несомненно благотворительной, миссией.