Однако все эти семейные купе-карантины соединялись общим коридором, и поэтому изолированность друг от друга была еще одной типично английской иллюзией. В отличие от прилипчивой чумы, холера была в воздухе, то есть — повсеместно, и поэтому карантины надо было отменить ввиду их полной бесполезности. Эта фиктивная отделенность выглядела вдвойне гротескной и иллюзорной, потому что в набитом до отказа вагоне люди прижимались друг к другу, вжимались друг в друга бедрами, ягодицами, грудью и другими членами и частями тела. Казалось бы, тела сплелись в оргиастическом объятии. Однако англичане умудрялись вести себя так, как будто вокруг них нет никого, как будто они единственные, кто пережил эпидемию чумы. Двойная отделенность чувствовалась из-за того, что вагон оказался курящим — двойная отделенность была в самом феномене курящего вагона: каждый был углублен не только в себя, но еще и скрывался в своем собственном облачке дыма. В этом вагоне (раскачивающемся на каждом стыке рельсов, как старик пьяница, бредущий неверной походкой домой), в стершемся допотопном вельвете обивки, в музейных по конструкции багажных стойках, во всей этой викторианской монструозности было нечто от машины времени, застрявшей на полдороге в настоящее, в вечном карантине времени. И каждый из пассажиров, чье лицо невозможно было различить в едких и густых клубах дыма, кашляющий и отхаркивающийся, напоминал в этот момент заключенного этого чумного диспансера.
В тот день после визита в отдел виз британского МВД он и слег от лихорадки. Паникер по натуре, он почти убедил себя в том, что у него началась гангрена — из-за расщепленного ногтя на большом пальце; но воспаление под раздробленным ногтем на самом деле давно прошло, и даже новый, сияющий безупречностью ноготь уже пробивался из-под искореженного нароста. Да и какое отношение насморк имеет к гангрене? Началось с элементарной простуды — и не только у него: все вокруг, казалось бы, нанюхались табаку, чихали, кашляли, сморкались не переставая, как будто в повальной эпидемии сенной лихорадки. Но вскоре центральный Лондон был спасен: насморк и чих сменились тяжелейшими головными болями, стуком в висках и головокружением. Это произошло с такой же неожиданностью, с какой дождь сменяется солнцем на этих островах, где климат и характер людей иначе как «переменной облачностью» не назовешь.
По слухам, бацилла этой загадочной инфлюэнцы была завезена на Британские острова то ли эмигранткой из Индии, то ли обезьяной из Африки. «Чему тут удивляться, фактически?» — провозглашала Мэри-Луиза (возвращая Феликсу очередную выправленную страницу из «Чумного города» Джона Вильсона, переписанную рукой Феликса в качестве перевода на английский «Пира во время чумы» Пушкина). «Чему тут удивляться? На протяжении столетий, фактически, держали эти острова в изоляции, а теперь обвиняют, фактически, во всех болезнях, актуально, иностранцев. Ксенофобы!» Феликс с ней соглашался. Завернутый в пледы, шарфы и кацавейки, он сидел в кресле, похожий на огородное пугало, и клеймил английские сквозняки, кладку стен в английских домах, где ветер дует не только сквозь рамы, но и сквозь половицы пола и даже через потолок; ругал англичан вообще. Мэри-Луиза вторила ему, едко заметив, что высшие классы воспитываются спартанцами и стоиками в частных гимназиях public school, где в дортуарах даже зимой не закрывают окон, так что снег валит прямо на подушку, а ванную заливают с вечера, чтобы к утру вода покрывалась коркой льда, и ты обязан окунуться в нее до подбородка, а если выскочишь, толком не окунувшись, — становись опять в длинную очередь: и за привилегию подобного спартанского воспитания родители платят бешеные деньги, в то время как рабочий класс хоть и не отапливает спальни, но греется под ватными одеялами и в результате простуживается от любого сквозняка, потому что нет закалки высших классов.