— Нет, я знаю. — Я не могла ему объяснить, как не могла объяснить себе, откуда я знаю, что нечисть еще жива, как я ощущаю ее присутствие. Но я чувствовала и знала, и мне было ясно, что, если он исчезнет, я и об этом буду знать. Как? Наверное, просто встану утром и обнаружу, что дядюшка исчез, и я могу дышать свободно.
— Ладно, пусть нам будет утешением, что в таком возрасте он больше не может никого изнасиловать, и, как видно, не собирается писать еще одну книгу о Гитлере.
— А если бы мог?
— Мог изнасиловать? — Одед посмотрел на свои руки. — Полагаю, что в таком случае я бы придумал что-нибудь не вполне укладывающееся в рамки законности.
— А как насчет того, что уже было?
— Что именно? Что может быть? Объясни, Элинор. Не убегай.
Но я и этого тогда не могла ему объяснить: не бывает «было», все что было, существует и сейчас, а прошедшее время — просто удобный грамматический обман. Ничто не проходит.
Объяснить не могла, но и убегать от него я больше не хотела, я просто оттолкнулась от стола и два-три раза ударилась спиной о холодильник.
— Не надо, Элинор, — Одед встал и схватил меня за плечи.
На этом этапе мы уже снова прикасались друг к другу, но только слегка. Обнимались аккуратно, избегая соприкасаться бедрами, так он обнимал наших сыновей. К утру, когда в доме становилось прохладнее, бывало, что одно спящее тело обвивалось вокруг другого. И всё это время Одед терпеливо ждал знака, которого я не подавала. Он был терпелив, вежлив и достоин уважения, всё что только можно пожелать, но эта ситуация держала его в постоянном напряжении и выматывала силы, уж я-то это знала.
Не моя вина, что у нас отняли всю страсть, я первая её лишилась — будто проникли в меня и изъяли. Одед хотя бы продолжал хотеть, а хотеть — значит жить.
— Скажи, чего ты хочешь. — Я стояла, прислонившись спиной к холодильнику, а муж руками защищал мой обнаженный затылок. — Говори со мной. Хотя бы говори. Скажи, что я могу сделать. И больше не бейся головой. Хватит!
— Я не знаю, — сказала я, — я не могу. Ты не понимаешь. — Через его плечо я, без всякой связи, считала бокалы — на полке девять, мы когда-то купили дюжину, куда делись еще три? — Досчитала — и ответ вырвался сам собой писклявым детским голоском: — Сделай так, что его никогда и не было — вот чего я хочу.
Мизансцена длилась недолго: я спиной к холодильнику, мой телохранитель гладит меня по голове против шерсти, как ребенка, а я чувствую, что его руке не хватает прядей, в которые можно было бы запустить пальцы.
Слабость, эта дурацкая детская слабость была нестерпима, я утратила контроль над всем, что нажила собственным трудом. После того позорного инцидента с Одедом я даже стала иногда по-другому думать об Эрике и ее играх с дигоксином. Потому что, если бы не ее дезертирство, если бы она была другой, у меня мог возникнуть соблазн положить конец этой слабости ее способом.
Мне пришло в голову, что благодаря маме аптечка и ножи для мяса не будят во мне искушения, и уже за это одно я, может быть, когда-нибудь отправлюсь на ее могилу и сотру с нее пыль. Элишева уверена, что я делаю это каждый год, и я ее не разуверяю.
Нет, аптечка меня не привлекала, а что касается причинения себе вреда, тут мои фантазии вертелись главным образом вокруг еще одной татуировки. Я почти с тоской вспоминала концентрированную, истощающую боль, с которой на моей руке появлялась морда тигра, и я подумала, что именно эта боль способна обеспечить какое-то облегчение: горящий огонь на икре или такой же, но побольше, на спине поможет охладить мне голову.
Но даже вторую татуировку я не сделала. Может быть, потому что это требует застыть на одном месте без движения, а может быть, я недостаточно ощущала себя снова девятнадцатилетней, когда не всё еще потеряно. Я теряла способность чувствовать любовь. Телефонные разговоры с сыновьями больше не радовали. Но память о любви не исчезла, и, хотя я ничего и не чувствовала, я знала, что есть люди, которых я люблю. Есть, даже, если их здесь нет.
Недели через две после моей просьбы не давать папе адреса моей электронной почты Элишева прислала еще одно письмо. Она сообщила о снеге, который не растаял, а только затвердел на земле, о полевой гонке, в которой должна была участвовать Сара, и которая была отложена из-за затвердевания снега на земле; и в конце написала: «Насчет папы не беспокойся. У него хорошее настроение, и он начал учиться играть на губной гармошке. Для его возраста это очень мило, правда?»
У меня не было сомнений в ее искренности, она никогда не сердилась и не жаловалась. Я уже поняла, что как только сестра закончила рассказывать мне свою историю, ее интерес ко мне значительно угас. Образ той, что украла ее первородство, остался в ее жизни, но теперь я стояла в ней неподвижно, как ледяная скульптура.