Прустовское «кто угодно» встречается также у Достоевского, доходя у него до такого автоматизма, что оборачивается кошмарной буффонадой. Здесь, как и в других местах, мы обнаруживаем у него представленную в карикатурном виде истину прустовского опыта. Как и Марсель, подпольный человек очаровывается престижем
Чем нестабильнее становится медиация, тем непосильнее кажется ее бремя. Медиация Дон Кихота – это феодальная монархия, подчас больше символическая, нежели реальная. У подпольного же человека это смена диктатур – столь же лютых, сколь и недолговечных. Последствия этого конвульсивного состояния не ограничены какой-то одной сферой жизни и являются по своей сути
Бесплодный эклектизм, мимолетные увлечения, проходящие моды, скорейшая перемена теорий, систем, школ и то «ускорение истории», которое нас так будоражит сегодня, во многих аспектах совпадают для Достоевского с обозначенной нами эволюцией. Подполье – это разложение индивидуального и коллективного бытия. Достоевский – единственный, кто описал это явление, которое отныне следует рассматривать в исторической перспективе. Не следует, соглашаясь с некоторыми почитателями русского романиста, усматривать здесь внезапное раскрытие вечной истины, ускользнувшей от мыслителей прежних времен. Полиморфию своих персонажей рассматривал исторически уже сам Достоевский. Оформление подпольного модуса бытия во времени подчеркивается князем Мышкиным в мучительно-ироническом пассаже из «Идиота»:
…тогдашние люди (клянусь вам, меня это всегда поражало) совсем точно и не те люди были, как мы теперь, не то племя было, какое теперь, в наш век, право, точно порода другая… Тогда люди были как-то об одной идее, а теперь нервнее, развитее, сенситивнее, как-то о двух, о трех идеях зараз… теперешний человек шире, – и, клянусь, это-то и мешает ему быть таким односоставным человеком, как в тех веках.
В одной этой фразе Достоевский подытоживает весь тот путь, который прошли и мы. Отправляясь от героя Сервантеса, чьи привязанности непоколебимы, а сам он всегда верен себе самому, мало-помалу мы опускались до уровня подпольного человека – то есть просто развалины, предоставленной стыду и кабале, нелепому флюгеру, воткнутому на могиле «западного гуманизма».
Самые различные формы треугольного желания, таким образом, организованы в рамках универсальной структуры. Ни у одного романиста мы не встретим такого аспекта желания, который нельзя было бы сопоставить с другими, будь то в его собственном творчестве или в романе вообще. Посему желание оказывается динамической структурой, охватывающей роман от одного его края к другому. Эту структуру можно сравнить с объектом в состоянии свободного падения, форма которого беспрерывно меняется благодаря все возрастающей скорости движения. Находясь на разной высоте, романисты описывают этот объект так, как он предстает их взгляду. Чаще всего они могут лишь угадывать метаморфозы, которым он подвергается или должен вскоре подвергнуться. Отношения между наблюдениями их предшественников и их собственными остаются для них при этом невидимыми. Задачу прояснить эти отношения должна взять на себя своего рода «феноменология» романического творчества, и феноменология эта более не обязана принимать в расчет границы между разными произведениями. Вполне свободно переходя от одного к другому, она стремится совпасть с самим движением метафизической структуры и установить «топологию» желания
Глава IV
Раб и господин