На уровне внутренней медиации диалог кажется еще немыслимей, поскольку здесь индивиды и салоны сталкиваются с еще большей яростью. Может показаться, что по мере нарастания
В Комбре настоящая автономия была, а в салонах – нет. Чем отчаянней ее там добивались, тем меньше ею обладали. На уровне внутренней медиации общность, наравне с индивидом, перестает быть абсолютной точкой отсчета. Невозможно понять салон, не противопоставив его салону-сопернику и не сведя их к одной тотальности, фрагментами коей они являются.
На уровне внешней медиации есть лишь «отъединенные мирки». Связи тут столь непрочны, что о мире романа в собственном смысле говорить пока рано – как нельзя говорить о «европейском концерте» до XVII века. Сам этот «концерт» возник из национальной конкуренции. Народы одержимы друг другом, их отношения с каждым днем становятся все теснее – но зачастую в отрицательном смысле. Подобно тому как индивидуальная завороженность порождает индивидуализм, коллективная порождает «коллективный индивидуализм» – или национализм, шовинизм и тоталитаризм.
Все мифы – будь то индивидуальные или же коллективные – сродни меж собой, поскольку обращаются к одной оппозиции Того же с Тем же. К тому же воля быть собой, воля быть «среди своих» всегда скрывает в своей тени желание быть
«Отъединенные мирки» – это нейтральные частицы, одни из которых никак не воздействуют на другие. Салоны же – частицы с положительными и отрицательными зарядами, которые одновременно притягиваются и отталкиваются, подобно частицам в составе атома. Мы имеем дело уже не с монадами, а с симулякрами монад, образующими более обширный, замкнутый на себе мир. Единство этого мира – столь же строгое, как и единство Комбре, – основано на прямо обратном принципе. В Комбре преобладает любовь; мир же салонов порождается ненавистью.
В аду «Содома и Гоморры» торжество ненависти абсолютно. Рабы вращаются вокруг своих господ, а господа сами оказываются рабами. Индивиды и коллективы неотделимы друг от друга и вместе с тем совершенно разобщены. Спутники вращаются вокруг планет, а сами планеты – вокруг звезд. Подобный образ мира романа как космической системы возникает у Пруста довольно часто и представляет романиста как астронома, который рассчитывает орбиты и выводит законы.
Связность мира романа возникает из внутренней медиации – и лишь знание этих законов позволяет ответить на вопрос Вячеслава Иванова, заданный в его работе о Достоевском: «Как, – спрашивает русский критик, – разъединение может стать принципом соединения, как ненависть может сплавлять взаимоненавидящие элементы?»[82]
Переход от Комбре к миру салонов происходит плавно, без крутых порогов. Нельзя противопоставлять
Шпильки двоюродной бабушки в адрес Свана – первый и пока еще безобидный намек на те громы и молнии, что блещут между г-жой Вердюрен и г-жой де Германт. Мелкие неудобства, которым подвергают ни в чем не повинную бабушку, предвосхищают жестокость Вердюрен к Саньету и отвратительную черствость г-жи де Германт к Свану, ее большому приятелю. Из буржуазного предубеждения мать Марселя отказывается принять жену Свана. Даже рассказчик посягает на священное, пытаясь «открыть глаза» Франсуазе и разрушить ее наивную веру в тетю Леонию. Да и сама тетя Леония тоже злоупотребляет своим сверхъестественным престижем, разжигая бесплодное соперничество между Франсуазой и Евлалией и превращаясь в жестокую тиранку.