И на вопрос баб Нюры, на сколько дней он останется, решительно ответил: «На сколько будет необходимо».
Иногда, когда мы молча бесцельно брели по унылым и блеклым улицам, двумя обособленными тёмными тенями слонялись по вымирающему городу, мне хотелось повернуться к нему и узнать, как же так вышло. Почему тот зачаток наших чувств, невообразимо долго ждавший возможности прорасти вопреки всем засухам и наводнениям, так быстро и нелепо зачах у нас в руках.
К реке выбрались только через неделю, исчерпав все возможные иные места для совместного одиночества. Кирилл швырял камни в воду, — удивительно, но получалось у него откровенно паршиво, словно этому можно разучиться, — а я просто наблюдала за ним, и больше не видела того потерянного мальчишку, который пытался тянуться к свету, поглощаемый тьмой. Теперь он был взрослый, пугающе сильный, отныне не раздираемый противоречиями между желаниями и совестью. Такой красивый мужчина. Такой несчастливый мужчина.
А я так и осталась девочкой-тучей. Тем смешнее, что вокруг меня сплошь иссохшая без капли воды пустыня.
Он остановил меня, когда мы собирались возвращаться домой. Резко преградил дорогу, схватил за запястья, долго смотрел в лицо, уже разучившееся выражать хоть что-нибудь, кроме боли о прошлом, безразличия к настоящему и ужаса перед будущим.
— Я не позволю тебе уйти, Ма-шень-ка, — выговорил через силу и встряхнул меня, будто ожидал яростного отпора. — Плевать мне на всё. Делай что хочешь, думай что хочешь, даже чувствуй что хочешь, но я не дам тебе снова сбежать от меня.
И тогда я впервые за долгое время не просто посмотрела на него, а по-настоящему увидела.
И ставшие в глазах слёзы, и дрожащие в ломаной улыбке губы. Как ушат ледяной воды опрокинули на голову, заставив почувствовать, сколько боли я приносила ему всё это время своими метаниями, в какую ложь своей холодности заставляла его поверить.
— Кирилл, — я обхватила его лицо ладонями, а он так и продолжал сжимать мои запястья, и именно так — ближе, теснее друг к другу, — ощущалось, как нас обоих трясёт. — Я не хочу никуда убегать. И не хочу уходить. Я только… боюсь, что ты не позволишь мне остаться.
Разве судьба умеет прощать? Разве она даёт бесчисленное количество шансов, обращает внимание на искренность сожалений, утирает слёзы губами и принимает тебя таким, какой ты есть: неидеальным, ошибающимся, слабым?
Может быть, судьба на это не способна. А люди — да.
Он касался меня торопливо, судорожно зарывался пальцами в волосы, прижимался своим лбом к моему. Дыханием ласкал выемку над верхней губой, жмурился и будто хотел сказать что-то ещё, но просто не мог вымолвить ни звука, часто ловя ртом воздух.
И мы набросились друг на друга с большей одержимостью, чем в самый первый раз, после десяти лет ожидания. Один лишь месяц отчуждения — ценой нескольких впустую потраченных жизней — закончился столкновением двух стремящихся навстречу тел, сплетением языков и россыпью прикосновений.
Не хватало терпения, поджимало время, долго бегущее за нами по пятам и теперь нагнавшее и решительно ударившее в спину. Мы упали прямо в заросли той травы, сквозь которую я отчаянно продиралась всё своё детство, не желая идти вслед за всеми протоптанной дорожкой. Упали в самом прямом смысле — огромные синяки на моей спине и его локтях и коленях ещё успеют вернуться вместе с нами в Москву, — но тогда это не имело никакого значения, смазывалось и растворялось среди других чувств, растаскивающих меня по кусочкам.
Нужно было торопиться, нужно было успеть! Даже не задирая подол платья, просто скомкавшегося на бёдрах тугим жгутом, не спуская наспех расстёгнутых брюк, молния на которых до крови расцарапывала мне кожу. Сдвинув трусы вбок, вбиваться в меня размашистыми глубокими толчками, приносящими с собой удовольствие и саднящую боль в неподготовленной плоти.
Полуденное солнце беспощадно ослепляло, жгло влажную от пота кожу, и мне приходилось отворачиваться от него, закрывать лицо ладонью, перепачканной ошмётками в исступлении выдираемой травы. А Кирилл дышал громко, с надрывом, и рычал по-звериному дико, вжимая меня в холодную землю и снова перехватывая мои запястья.
Он бы убил меня, точно убил, если бы мог.
Мне тоже иногда казалось, что проще убить его, чем отпустить от себя.
После пришло чувство опустошения. Ещё не спокойствия, но отсутствия привычной тревоги. Мы так и лежали, надёжно укрытые сплошной стеной высоких колосьев травы и ярких корзинок распустившихся цветов, и мне еле удавалось дышать под тяжестью придавившего меня тела.
И всё казалось так странно. Непривычно, незнакомо.
В тот проклятый месяц мы погрузились каждый сам в себя: свою тревогу, свою печаль, свою боль. И стали слепы к тому, что в находящемся рядом человеке происходил настоящий судный день: с выползшими из недр разверзнувшейся земли чудовищными монстрами страхов, треснувшими и осыпавшимися небесами надежд, струящейся горячими алыми реками тоской.