— Ему нужны были деньги? — спрашиваю после нескольких минут размышлений, в течение которых он подозрительно терпеливо и покладисто дожидается следующего вопроса, и только постукивающий по краю кружки указательный палец выдаёт нервозность, причины которой мне ещё предстоит понять. Зайцев согласно кивает и мне хочется усмехнуться: Паша и долги это слишком предсказуемо. — Сколько?
— Двести тысяч.
— И с чего он взял, что у меня могут быть такие деньги?
— Я не знаю.
— Не знаешь или не расскажешь?
— Я у него об этом не спрашивал.
Я улыбаюсь, Кирилл хмурится. Его ответы идеально ложатся на правильно расчерченную схему, не дают ни единой зацепки и снова оставляют меня с сухой и фактически бесполезной выжимкой информации. И с неподдающимся логическому обоснованию чувством, что он всеми силами пытается оттолкнуть меня с узкой и извилистой тропинки, ведущей к чему-то ценному и важному.
Несомненно, он понимает, что где-то просчитался, но спокойствие сохраняет мастерски. Тем шире становится вообще не свойственная мне улыбка, из-за которой происходящее сейчас окончательно утрачивает реалистичность и превращается в абсурдную по содержанию галлюцинацию.
— Ты понимаешь, что он не умеет держать язык за зубами? Не знаю, кому он задолжал на этот раз, но все его друзья будут в курсе того, что по Москве на дорогой тачке катается мальчик Кирилл, щедро разбрасывающийся деньгами.
— Ты думаешь, что я дал ему деньги?
— Ты сам сказал…
— Что проблема решена.
— И что там сущие пустяки, — напоминаю укоризненно, пытаясь не свалиться в ту яму, откуда мне вдруг понадобится оправдываться перед ним за сделанные выводы. Хотя ноги, кажется, уже скользят на размытом дождями крае и тело стремительно теряет равновесие.
— Это не подразумевало деньги. Долг ему и правда простят, из города, кроме как сюда, больше не выпустят. И рот открыть не дадут. Или ты предлагаешь разобраться с ним как-то иначе?
Его взгляд прожигает во мне дыру. Огромная чёрная воронка с обуглившимся краями появляется на том месте, где у нормальных людей выставлены на всеобщее обозрение совесть, жалость и сострадание.
Самое время напомнить о том, что это от людей вроде него возвращаются домой со смертельным ножевым ранением и вокруг него случаются фатальные и настолько удобные врачебные ошибки. Это связавшись с ним так и ждёшь, не столкнёт ли тебя кто-нибудь под подъезжающий поезд метро или не случится ли по соседству утечка газа.
Но все тщательно выверенные, умело составленные и чётко обоснованные претензии к нему рассыпаются прахом и тут же развеиваются под лёгким дуновением сквозняка, принесённого с улицы неожиданно по-зимнему ледяным ветром или навеянного близостью того, кто из раза в раз заставляет меня откровенно взглянуть на саму себя.
И не закрывать глаза, когда среди привычной пустоты плотными тёмными клубами начинает виться поселившаяся там чужая тьма.
Воздух пропитывается едким плотным дымом, горьким песчаным налётом оседающим во рту. Он стелится по полу и поднимается вверх, как утренний туман, встаёт и вытягивается в полный рост мутной пеленой, исподтишка жалит кончики пальцев опасным теплом, давая понять, что мне здесь не рады.
Мне стоило бы отвернуться, попяться, уйти, но не хочется. Взгляд намертво вонзается в единственную чётко выделяющуюся среди дыма фигуру, сердце тревожно колотится, пересохшие губы медленно шевелятся, пытаясь вымолвить только одно слово. Один зов, одну просьбу, одну молитву.
Кирилл.
Он стоит ко мне вполоборота, затянутые тёмной поволокой глаза смотрят холодно и безжизненно, пустым остекленевшим взглядом прорывают грязно-серую завесу вокруг нас. Мокрая белая футболка обтягивает его торс, капли срываются с кончиков густых волнистых волос и скатываются по пугающе-бледному лицу с болезненно заострившимися чертами. Мне хочется тряхнуть головой, понять, что это не он — лишь качественная подделка, дорогая фальшивка, бездушный дубликат того, кто имеет настоящую ценность.
Я знаю каждую выступающую скрученной плетью вену на безвольно опущенных вдоль тела руках. Узнаю каждую костяшку на пальцах худощавых и длинных настолько, что пришлось бы долго вести языком от слегка шероховатых, грубых подушечек, вдоль выпирающих суставов, по прохладной на ощупь коже прямиком к исчерченной линиями ладони. Почти боготворю огромный, угодливый шрам, словно созданный специально для того, чтобы можно было часами разглядывать его, касаться, изучать как уникальное произведение искусства.
И всё это медленно тлеет изнутри и приносит ему дикую боль, которую я чувствую так ясно и ярко, словно именно под моей кожей рассыпались тёмные угли, выжигающие дотла все чувства и заставляющие страдать, мучиться с каждым совершаемым движением, но никому этого не показывать.