— Да не до того было. Вот. Два дня в лесу хоронился, а посля плюнул, да на ярмарку побрёл. Набрал зерна, гостинцев, да сладостей детям. Напросился в обоз к мужичку. Он в нашу сторону ехал. Весёлый такой. Всю дорогу радовался, да болтал. К дочке на свадьбу ехал, гостинцы вёз. Лошадка у него неказистая, да, как будто, устали не знает. Трюхала всю ночь без остановки, пока мы спали.
Серко зевнул и потянулся за бутылью и замер от слов Емельяна.
— Помер наутро мужик. Лицо чёрное, как в саже перепачканное. И у меня ладони тоже… сгрёб я своё добро и к дому. А лошадёнка его дальше повезла. Дочке подарок…. Наливай, что ли?
Серко наплеснул и сказал.
— Ты руки-то покажи.
— Ды, вот, — Емеля протянул чёрные ладони.
— Эк, тебя! А я смотрю — чего ты их в темень прячешь?
Емельян выпил и занюхал рукавом.
— Ты слухай дальше. Пришёл, значить, домой. Дети радуются, а у меня на душе неспокойно. Ведь не пил я с мужиком, а помер он так же. И чего я чернею? Может, это хворь какая? Бабка рассказывала, что в её молодости такой мор по округе шёл. Деревнями люди вымирали. Может, и я чего подхватил?
Кручина такая, что руки припускаются. Видать, расплата за то, что бабку погубил. Тут сосед Егорий, ты знаешь — шорник, на огонёк забрёл. Выпили, поболтали. Порадовался за меня, что так скоро заработать смог. Тока, не сказал я ему, как. Да и хмель что-то не шёл. Всё думы какие-то. Убрёл он за полночь, а я, слухая, как дети посапывают, приснул.
И тут Емеля завыл.
— А на утро — беда-то какая…. Слышь, Серко, детишки сестрины… мёртвые все. Лежат на лавках, а лица чёрные. Как же так? Сеструха мне наказывала беречь их. А я что? Сам хворью принесённой в могилу свёл. Тока тогда я припомнил слова старухи убиенной. Проклинала она меня. Слышь, Серко? Проклинала! И сон мой давешний. Единожды один ты будешь — ведьма во сне кричала. Прокляла меня старая, как есть, прокляла. И я сам сгубил детишек! Слышь? Я!
— Да уймись ты. Совсем умом тронулся. Не наговаривай на себя. Навыдумывал. А, ежели, и так, то твой грех — это старуха удавленная, а остальных ты и пальцем не касался.
Емельян растёр слёзы по щекам.
— Не конец это ешо. Слухайдале. Люди в хату набежали. Бабы завыли. И жена соседа Егория бледная пришаталась. Помер, говорит, супруг и тоже — в рёв. Переполошилась деревня. Самые догадливые на меня стали указывать, мол, я с собой гибель принёс. А я только молчу, да руки в обмотки прячу. Ноги трясутся, хоть наземь садись.
Сообща решили меня пока не трогать, а покойниками заняться. Всю ночь бабы причитали, к утру только стихли. Слишком уж тихо стало… я на негнущихся ногах иду, а они вповалку лежат. Как оплакивали детишек, так и попомерли все.
Я кинулся по деревне, по ставням стучу. Тока никто не вышел. Слышь, Серко? Вся деревня, как один, за ночь вымерла. Все приходили над детями погоревать. Все со мной говорили. Вот оно — ведьмино проклятье. Один я должен быть. Все кто со мной заговорит — помирает. Я же и чую вину-то за собой, и грех тяжкий на мне висит. Так почто других казнить-наказывать? Ой, беды я натворил!
— А что ж ты ко мне пришёл? В ответ за то, что я тебя разбойничать послал? — В глазах Серко искрились бесенята. — Думаешь, я в твоих грехах повинен?
— Что ты, Серко. Как можно. Мой грех, только мой. А пойти мне боле некуда. Ты жизнью битый. Тебя, говорят, и смерть стороной обходит, и нечисть побаивается. Ты ж с любой хворью совладаешь.
Серко ухмыльнулся.
— То — правда. Ни я, ни батя, ни дед мой, ни разу не хворали. А про цыганку, что сказать? Говорят, когда ведьма проклянёт — то беда. А ежели, над умирающим чёрные слова молвит, то ещё хужей. Вроде как с того свету ей помогать начинают. А вот в предсмертное слово ведьмы вся её душа ворожья вплетается. Страшную силу то проклятие имеет. Но я от проклятий сбережён, да и не верю я в них. Гляди, от бабки какую заразу подхватил и разнёс по встречным-поперечным. Почитай за то с табора и турнули её. Ну-кась, руки покажи.
Емельян закатал рукава. Чернота расползлась уже чуть выше локтей.
— Во, вишь? Как там говорил? Как до рожи доберётся — так помрёшь.
— Да я и рад уж, Серко. Невмоготу жить с такой ношей. Что ж за силу такую лютую мне бабка дала? Ярая сила, губительная. Тяжко, хоть в омут головой. Тока грех это.
— Ну, одним грехом больше. От меня-то чего надо?
— Я вот чего удумал. Всё же не хворь это. Не убедишь в обратном. Наказала меня старая одиночеством. Тока не со зла я её удавил. С испугу. Вот и ползёт яд проклятущий по рукам моим. А как там Писании говорится? Согрешила рука — руби её. Вот, я к тебе и пришёл.
— Так ты что ж, дурень, хошь, чтоб я руки тебе обрубил?
Дрогнул Емеля от слов этих, да в пол упёр взгляд и со вздохом сказал.
— Ага, аккурат выше локтя. Черноту пресечь. Сам я никак не смогу. Так ты ж опосля ещё и излечить сможешь. Вон как в том годе Никиту медведь помял и спину в лоскуты нарвал. Ты выходил, да залатал.
Почесал темя под шапкой Серко, всё ещё удивляясь и не веря мужичку горемыке.
— Не, Емеля, ты впрямь умом скис. Это ж надо! Удумал. Раз считаешь себя дюжим грешником — иди в церкву, да отмаливай.