— Я понимаю так, — заговорил Кондарев и огоньки зажглись в его глазах, — я понимаю так. Дошел я до такой веры и глаза закрывши на землю лег. Ухожу, дескать, я отсюда, люди добрые, моченьки моей больше нет, а вы живите, если можете. Это я понимаю, — вскрикнул Кондарев, — но ведь у них совсем не то. У них радость и ликование, словно они золотые россыпи нашли. И это-то в них и противно! И хочется мне другой раз, Таня, — снова резко вскрикнул он сиповатым голосом, — хочется мне эту самую веру их ногою в морду толкнуть, чтобы хоть на одну минуточку самодовольство с нее слетело! — Он замолчал в волнении; розовые пятна мерцали на его осунувшихся щеках.
— Да, — вздохнул он, — идет человек по людским головам, ясный, спокойный и светлый, и думает человек, что порфира антихристова у него за плечьми колышется, и не видит он, что это не порфира антихристова, а собачья шкура. Гнусно!
Кондарев снова замолчал, как бы разглядывая что-то вдали лихорадочно-горящими глазами. Татьяна Михайловна сидела молча, без движенья, с потупленным лицом. В комнате было тихо. Ясный день глядел в широкие окна, и было слышно порою, как стая голубей, играя, срывалась с железной крыши дома с шумом, похожим на встряхиванье ковра.
— Падающего толкни! Что может быть страшнее этого, Таня, — возбужденно заговорил Кондарев с лихорадочным румянцем на лице. — Ведь и собака собаке раны зализывает, а тут человек человека и вдруг… — Он не договорил и закрыл лицо руками.
— Да, — вздохнул он, отнимая от лица руки. — Тот, кто первый фразу эту выкрикнул, мог, пожалуй, и сильным человеком быть; он ее горбом своим заработать мог. А в молитвенник ее, как заповедь, записали дрянь и ничтожество. Это уж верно, Таня, потому что нет ничего легче, как самого себя по шерстке гладить. А если они с вида сильными кажутся, так это ничего не значит, Таня, так как наглость всегда при удаче всемогущей выглядывает, а ты погляди на нее при неудаче.
— Таня! — вдруг вскрикнул он, простирая со стоном руки.
Она бросилась к нему невольным порывом, придвигаясь к его мертвенно-бледному лицу. Его губы кривились, и глаза горели сухим блеском. Казалось, он хотел что-то сказать жене… и не решался. Колебания бегали по его лицу мелкими судорогами. Жена держала его руки и глядела в глаза, с трепетом поджидая его слова.
— Таня, — наконец заговорил он сиплым шепотом, — что если бы, Таня, эта вера живым человеком к тебе явилась, — он передохнул, пережидая судорогу, дергавшую его губы, — хватило бы у тебя силы и мужества, — продолжал он как бы через силу, — ударить этого человека в сердце… из-за угла? — добавил он чуть слышно.
С минуту она глядела в его глаза с недоумением, а затем тихо сняла с своих плеч его руки, безмолвно ушла от него и пересела в дальний угол в кресло. Ее лицо выражало волнение, и глаза светились туманным светом. Он подождал ее ответа, упираясь руками в тахту и не сводя с нее глаз.
В комнате стало тихо; только голуби летали над крышей, свистя крыльями. Кондарева сидела в своем кресле с убитым лицом. Наконец она поднялась с кресла и повернула к мужу голову; ее лицо уже выражало собою решимость и глаза глядели серьезно и мягко.
— Нет, — проговорила она твердо, — я никогда не ударила бы его. Я бы такого человека пожалела! — наконец добавила она.
И она тихо пошла вон из комнаты.
Кондарев припал к подушке лицом.
Только вечером он вышел из кабинета и долго бесцельно слонялся по двору с апатичным лицом. Порою он выходил из околицы и равнодушно глядел в поле, глубоко засовывая руки в карманы поддевки и подставляя лицо прохладе полей. В поле было свежо. Малиновая заря горела на западе, и зеленые бугры полей казались розовыми. И он глядел на эти бугры, устало жмуря глаза и что-то нашептывая бледными губами.
«Не все жалеть можно», — думал он и проходил дальше в поле. Но там он внезапно останавливался точно перед какою-то стеною, долго глядел себе под ноги, на траву межи, поседевшую от росы, как мех, и затем круто повертывал назад, на темнеющий двор.