Проходя мимо кабинета, Татьяна Михайловна увидела мужа. Он сидел за письменным столом в черной шелковой рубахе, в черных шароварах и красных татарских ичегах. Толстый, красный шнурок, опоясывавший его рубаху, свешивался почти до полу. На столе перед ним горела лампа и лежала раскрытая книга. Но он не читал. Положив локти на стол, он внимательно разглядывал свои ногти. Его безбородое с маленькими усиками лицо было бледно, и беспокойная мысль неподвижно лежала на этом лице сосредоточенным и строгим выражением. Татьяна Михайловна подошла к нему и положила на его плечо руку. Он нервно вздрогнул, точно испугавшись. Минуту он глядел на нее, как будто не узнавая. Она позвала его спать. Он молча встал, потушил лампу и послушно пошел за женою. Ей хотелось приласкать его, поплакать вместе с ним, поговорить о том, чего даже не выскажешь словами, сблизиться с его душою. Но какая-то перегородка точно стояла между ним и ею и мешала ей. В спальне она опустилась в кресло, у окна, не снимая с себя капота, а он, засунув руки в карманы шаровар, долго ходил из угла в угол, занятый своею думой, бледный и сосредоточенный. Она глядела в аллеи сада, залитые лунным светом, притихшие и торжественные, и все ждала, что он подойдет к ней, заговорит с нею, поможет ей выбраться на свет; но он не подходил, и ее сердце сжимала тоска. Вздохнув, она уныло встала и, шелестя капотом, тихо пошла в детскую. В детской все было тихо. Ровное дыхание спящих детей странными звуками будило тишину комнаты. В углу у образа детского покровителя Пантелеймона горела лампадка, наполняя весь воздух тихими колебаниями света и теней. Точно что-то летало в этой комнате беспокойным и мягким полетом, что-то призрачное и неуловимое, и словно какая-то таинственная борьба происходила в этих стенах. Она подумала: «Ангелы отгоняют от их постелей темное. Но кто победит?» Как будто чьи-то осторожные шаги послышались за ее спиною, но она не оглядывалась, полная жуткого чувства. Она подошла к постели своего меньшого сына, увидела его розовый, спокойно дышащий ротик, полураскрытый и похожий на цветок, и подумала молитвенно: «Господи, заступи, спаси и помилуй и одолей над его головою тьму и ужас!» Она с трепетом занесла руку, чтобы перекрестить воздух над головою сына, но кто-то из-за ее спины властно схватил эту руку и до боли стиснул ее. Она чуть не вскрикнула от ужаса.
— Тсс, — услышала она над собою какой-то свистящий шепот, обдавший ее с головы до ног морозом, — тсс, не с-смей кощунствовать! Слышишь, не с-смей!
Она с усилием повернула голову и увидела мужа. Все его лицо было искажено до неузнаваемости, и точно все светилось каким-то новым беспредельно злобным чувством.
— Не кощун-с-твуй, — шептал он. Он стал к ней лицом к лицу и тихо, шаг за шагом, больно стискивая ее руку и ловя другую, он попятил ее перед собою вон из детской. Она слабо стонала, а он властно наступал на нее, пятя ее спиной к порогу, закусив губы и с трудом дыша.
Она, вся помертвев, глядела на эту ужасную голову, бледную и изуродованную злобой, в которой ни одна черта не напоминала ей больше мужа. Свет и тени странно сплетались над этой головою в чудовищный узор и словно трепетали в ужасе. А он все пятил и пятил ее перед собою, захватив уже обе ее руки. В спальне, у окна, он, наконец, выпустил их и тихо толкнул ее от себя прочь злобным и презрительным жестом. Она упала в кресло и не сводила с него глаз; она не находила в себе сил оторвать их от этой ужасной головы.
— Что ты дрожишь, — зашептал он, наконец, слегка наклоняясь над нею, — не бойся, это не я перед тобой стою, не я, это — опалихинская вера! Тсс, — замахал он перед нею пальцем грозно, — молчи и не бойся! Чего ж нам бояться ее, этой веры? Ведь и я и ты давно уж по ее уставам живем, а от родни открещиваться не пристало! — Он замолчал, весь трепеща и тяжело дыша, точно вез на себе непомерную тяжесть.
— Не дрожи, — повторил он ей шепотом, — слушай! Слушай! Знаешь, когда этот ужас начался? Знаешь? — припадал он к ней. — Помнишь, стол у меня сгорел? Это я сам его сжег. Нарочно, умышленно сжег. Нарочно! — повторил он в тоске и злобе. — Это я, я сам так устроил, что мой ключ и опалихинский ключ — один ключ! Я это устроил. Понимаешь? Чувствуешь тьму и ужас? Я письмо ему от тебя писал и ответ получил, и знал, что получу, и знал, что буду делать. — Он стоял перед ней весь бледный и неузнаваемый, с судорогами злобы и муки на лице.
— Тсс, — поднял он палец, — не дрожи и слушай. Слушай! — Он совсем близко припал к ней, и каждый мускул его лица трепетал и содрогался. — Слушай, — шептал он, — это я, я ему в бандероль книжки сорок пять тысяч засунул и вором его сделал. Я, я, я! Умышленно и нарочно! Это я всю эту машину обдумал. Я — новая вера!
Татьяна Михайловна не сводила с него глаз и сидела, привалившись к спинке кресла, точно окаменев.