— Не дрожи, — шептал ей муж, — не бойся. Это не я перед тобой стою, это опалихинская вера. Слушай же меня и помни! Ведь это вы меня в этой новой вере крестили и заповедям меня наставили! Вы! Полюбуйтесь же теперь, восприемники, на свое духовное чадо!
Он на минуту замолчал, точно пережидая чего-то, затем сделал несколько шагов, неслышно ступая в полусумраке комнаты, и заговорил снова с прыгающим лицом и уродливыми жестами, останавливаясь перед нею.
— Чего ж вы не любуетесь? Ведь я ваш, весь ваш, с головой ваш, плоть от плоти вашей и кровь от крови, так чего ж вы трясетесь, чего ж робеете? Чего? — Он заглядывал в ее глаза, изгибаясь и весь содрогаясь будто от неслышного смеха; и ей казалось, что перед нею не ее муж, а сатана.
— Что ж ты не радуешься мне, — повторял он, — я — опалихинская вера! Зачем же ты дрожишь? Чего испугалась? — Он снова сделал по комнате несколько неслышных шагов и вновь стал перед нею с изуродованным от судорог лицом.
— Я тебя больше жизни любил и он у меня тебя отнял; он, Опалихин! — зашептал он ей. — Он свет у души моей отнял, он мать у моих детей отнял, он Бога из моего сердца вырвал и чертом его подменил. Он мир у меня взял! И когда он воровски отнимал вас у меня, он меня лучшим другом звал, кощунствовал Иудиным кощунством? И я ему всыпал по-дружески, его же поганой мерой. Он вор и я его вором сделал, он собака и я на него собачий намордник надел! Что ж? Я одолел его и, как цыпленка, скрутил! Я сильней и я прав! Я перед ним с гору вырос и его своею тяжестью, как мышонка, задавил. Он сам сказал: «все пути открыты» и я все их открыл, все! Что же вы дрожите, восприемники? Полюбуйтесь же на свое духовное чадо!
Он не договорил. Татьяна Михайловна дико вскрикнула и бросилась в окошко с быстротой зверя. Он видел, как мелькала ее фигура в лунном свете тихих аллей, и его лицо точно все еще прыгало в бешенстве и злобе. С минуту он стоял перед окном все с тем же выражением на лице. И внезапно его точно что-то сломило; он упал на колени перед креслом и, дико визжа, зарыдал.
«Таня, Танюша, — зашептал он, рыдая каким-то воем, — о, как мне больно, если бы ты знала, как мне больно, как мне нестерпимо больно!»
А она, некрасивым жестом подобрав капот, шла через Вершаут по переходу и шептала:
«От детей выгнали, выгнали, молодушку! Доплясалась! Тьма одолела; ангелы в крови!..»
Лугами она пустилась бегом. Она бежала долго, в мучительном страхе, точно чувствуя за собою погоню и постоянно оглядываясь назад, и месяц глядел на ее тонкую фигуру, странно мелькавшую среди седеющих от тумана лугов. И ей казалось, что кто-то бежит за ней и шепчет ужасным шепотом:
«Не дрожи, я — опалихинская вера!»
Этот шепот точно подстегивал ее. Она прибежала в овраг и упала на траву, под березу, с трудом дыша. С минуту она лежала так, почти без чувства от усталости, и листья березы шептали ей о чем-то. В лесу было темно и только кое-где на полянах дрожал и колебался лунный свет зеленоватыми изломанными пятнами. Наконец она раздышалась, приподнялась и села; подперев рукою голову, она стала глядеть перед собою. Прямо перед нею по скату, сверху вниз, мелкой едва уловимой рябью, сбегал колеблясь лунный свет. За ее спиною дышал лес протяжными и теплыми вздохами подкрадывающегося к жертве зверя. На ее лице застыло выражение неподвижной скорби и тоски. Она прислушалась. Скорбное пение «Поющих ключей» молитвенным напевом медленно поднималось по скату, откуда-то снизу, словно там внизу, замуравленные в подземельях торжественно пели приготовившиеся к смерти схимники. Она слушала это пение, скорчившись под березой, засунув руки до самых локтей в лиловые рукава капота и дрожа всем телом. Вокруг нее, по скатам, дымился туман, точно огонь готовился охватить ее и подкрадывался к ней дымом. Лунный свет колебался и дрожал на ее неподвижно скорбном и бледном лице. Она прислушивалась. И ей хотелось подпевать торжественному хору схимников и плакать о чем-то.
Столбунцов и Людмилочка верхом возвращались с ночной прогулки, близ «Поющих ключей». Их лошади, весело пофыркивая, шли рядом, так что нога Столбунцова касалась теплых ног Людмилочки. В поле уже светлело и туман редел над лесом. Столбунцов глядел на рыжеватую и задорную головку своей спутницы и говорил:
— Я кончу чем-нибудь ужасным и я уже привык к этой мысли. Я сроднился с ней. Мне сейчас тридцать девять лет и мое божество — любовь. Сейчас я еще могу служить моему богу и нахожу жриц. Но что будет, когда мне стукнет, ну хоть скажем, пятьдесят? Едва ли мне удастся тогда заманить к своим алтарям хотя какую-нибудь плохонькую жрицу. Боги от меня все уже отвернулись и когда от меня отвернется и любовь, мне придется, хочешь не хочешь, раскроить себе череп; не так ли?
Людмилочка хватала его руку, дружески пожимала ее и шептала:
— Перестань! Не пугай меня. Я обещаю любить тебя до пятидесяти лет!
— Да я-то не обещаю! — смеялся Столбунцов в ответ.
И вдруг Людмилочка поднесла к губам свой хлыстик.
— Что это такое? — спросила она встревоженная.