— Товарищи! Леонид Алексеевич упомянул о развалинах. Кстати, хочу сказать о мастере Топораше. Это я привел его в школу. И ошибся. Довожу до сведения партийной организации об этой ошибке. Я знал, что в свое время он интересовался рационализацией. Даже, говорят, изобретал. Бывшая «башня», по словам Леонида Алексеевича, а теперь развалина. У нас с ним всегда неприятности. Он безнадежно опустился. Опустился до предела. Вдобавок он еще и крайний индивидуалист. Ко мне пришли с жалобой ученики-слесари. Он даже издалека не разрешает им посмотреть, над чем он работает. Я хотел сделать ему выговор. Но что толку? Какую пользу сможет принести нам, скажем, Владимир Пакурару, если переймет ухватки Топораша? Мы должны думать о таких, как Пакурару. Поглядите, как он работает, и поймете, каким он будет мастером. Он стал гордостью школы, он самый искусный слесарь, он принесет нам и славу изобретателя. Он, а не Топораш.
— Видывал я таких умников, как Топораш! — вставил с места и Пержу. — Эти типы были фактически вроде хозяйчиков. Все делали секретно. В конце концов они получали тысячи, а тебе, рабочему, доставалось лишь то, что проскальзывало у них сквозь пальцы. Правда, они ломали себе голову — дай бог! Ты делаешь детали, а он такую штуку смастерит — диву даешься! Еще до войны появилась в Кишиневе одна штуковина: бросай монету — получай конфету…
Пержу, заметив, как повеселели глаза его товарищей, умолк, потом поднял руку.
— Дайте мне слово! — попросил он очень серьезно.
— Ты уже взял его! — засмеялась Софийка.
— Я только болтал, — ответил он. — Я хочу сказать кое-что о мастере Топораше.
— Пожалуйста, говори.
— Я видел, что его гнетет что-то. Может быть, в этом разгадка, подумал я. Стал ему рассказывать о себе, хотел побеседовать с ним по душам… — Пержу замялся, по продолжал: — Я сказал себе, что он мастер, рабочий человек, — значит, могу открыть перед ним сердце. Хотел подружиться с ним, ждал, что и он поделится со мной… Выслушать-то он меня выслушал, а сам и рта не раскрыл.
Пержу вынул табакерку, повертел ее в руках и снова засунул в карман.
— Мне, говоря по правде, не нравятся молчуны, — сказал он в заключение. — Не люблю с ними связываться. Но его жалко. Точит ему душу червь какой-то…
— Все ясно. Топораш не может выполнять обязанности мастера, — решил Каймакан. — Нас в первую очередь интересуют те, кого не точат черви. Мы обязаны растить трудовые кадры, способные освоить быстро развивающуюся технику, а Топораш на это не годится.
— Хорошо, но почему раньше он был изобретателем? — спросил директор.
— Выдохся, Леонид Алексеевич, — сразу ответил инженер. — Ничего не попишешь, все детали изнашиваются, и человек тоже. Тем более человек старого склада.
Он запнулся. Что-то его встревожило. Может быть, он почувствовал, что переборщил или сфальшивил?
Но после некоторого колебания, которое могло быть и рассчитанным, Каймакан поднялся во весь рост, продолжая еще напористее:
— К великому сожалению, упомянутые здесь развалины и руины не исчерпываются одним Топорашем. Как хотите, но мне кажется, нам давно пора отказаться и от нашего глубокоуважаемого Мазуре, который только путает себя и других.
София бросила короткий взгляд в сторону инструктора. Но Миронюк, казалось, был увлечен речью заместителя. София встала, стараясь успокоиться, подошла к окну.
— Да будет мне позволено спросить, — уничтожающим тоном продолжал говорить Каймакан, — кому он нужен в училище? Он не мастер, не педагог, даже не завхоз. Право, не знаю, в каком подпольном революционном движении принимал участие Мазуре. Он же остался вне партии… Завхоз! И как ему не стыдно глядеть в глаза этим ребятам-сиротам, которых он не сумел обеспечить на зиму всем необходимым! Был он когда-либо подпольщиком или нет, но сейчас… Сейчас Мазуре собирает какую-то старую писанину и просвещает учеников. Все жалобщики бегают к нему исповедоваться. Недаром возчик прозвал его «большевистский поп», а в его каморке, что рядом с конюшней… какие там речи ведутся! Я спрашиваю: где же наша партийная линия?
— Ну, этого человека пока не трожь, — твердо сказал Мохов, не глядя на Каймакана.
— Все мы глубоко ценим ваше великодушие, Леонид Алексеевич, — не сдавался Каймакан, — но путаются еще под ногами болтуны и мямли. Вообще-то я не очень понимаю их. Может быть, виной тому годы, проведенные вдали от здешних мест, но я отвык от этой бессарабской психологии. Почему какой-то путаник Сидор обязательно был революционером? Почему у Кирики Рошкульца, близорукого и непригодного к труду, обязательно был отец-мученик? Будто человек не может просто жить и умереть! Так, без героического ореола!
Каймакан сел, но тут же снова поднялся.