6 июля. Не знаю, кто из них раздражает меня больше. Не могу понять, почему эти посторонние люди так досаждают мне. Этот тупой уродливый солдафон и эта набожная корова. Я стараюсь не смотреть в окно. Всю ночь меня терзало бешенство: ведь они, наверное, занимаются там любовью, в доме моих друзей: женщина, пришедшая из церкви, и офицеришка. Как сочетаются в постели его тупость и ее религия? Читает ли она молитву перед тем, как взойти на ложе? Довольствуются ли они «позой миссионера»? Пользуются ли противозачаточными средствами? Хотелось подкрасться и послушать под окном их спальни, но здравый смысл пристыдил меня. К утру показалось, что мой нездоровый интерес к этой паре вызван тем, что я слишком мало знаю об этих людях. Надо просто узнать их поближе, и все пройдет. Где граница между жаждой познания и жаждой обладания?
И вот под хрипловатый (батарейки отсырели) голос приемника, призванного уболтать мое волнение, я иду к дачникам с предложением показать им дальний пляж. Они сидят на диване, едят груши и смотрят телевизор. Я вижу, как они похожи. Блестят мне в лицо одинаковыми очками, одинаковыми улыбками. Она кивает, он привстает: «А! Доброе утро! Вот. Моя сестра. Елена».
Мы пьем кофе, я пью сведения, обжигающие мне нутро. Она художница, сняла дачу для этюдов. А у него выдался отпуск. Решил не скучать один в Москве. Ей тридцать. Ему двадцать восемь. Особенно почему-то радует меня, что они до сих пор не обзавелись семьями. Они на пляж не ходят, купаются по ночам у мостков. Вот и все, им больше нечего сказать о себе. Да, живут они на Китай-городе. «Я хожу в церковь, – спокойно говорит Елена. – На Маросейке. Знаете?» – «Не понимаю сестру, – улыбается Леонид. – Молодость так проводить. Но это свободный выбор каждого человека». Родители у них умерли. Я впитываю эти два образа, которые кажутся мне раздвоением одного, раздвоением, вызванным близорукостью. Впитываю, как впитывает кофе печенье, которое я опускаю в чашку.
Мне кажется, я чего-то не понимаю в этих людях. Леонид целый день спит в шезлонге, прикрывая голову газетой. А Елена не выходит из дома. Я исподтишка рисую торс Леонида. Затем мой карандаш опускается ниже пупка нарисованного тела. Для меня это открытие: оказывается, я волнуюсь. Ища спасения, думаю о Елене, о встрече в церкви. Мысль об этой женщине отзывается болью от сердца до чресел. Только если чувство к Леониду стоит на самой последней ступени человеческих отношений, тяготея к скотоложству, то чувство к Елене теряется в облаках нежности: ее не хочется тронуть даже выдохом в ее сторону, как прозрачный цветок, чьи стебель и лепестки тают в руке.
Мне бы хотелось убежать – на пляж или в лес, но я не могу даже выйти за калитку. Мое место в эпицентре. Я ревную их ко всем вещам, окружающим их, и не могу добровольно оставить их жизнь без своего негласного присмотра. Самое мысль, что мне надо бы куда-нибудь отлучиться, порождает невыносимую тревогу. Однако я не сижу, прильнув к окну, отказываю себе в этом вожделенном рабстве: занавеска задернута, а я тупо смотрю в немецкую книгу. На открытой тетради покоится моя рука. Иногда я падаю в борении: отдергиваю занавеску. Свет, несущий фрагменты драгоценных образов, изливается на меня. Леонид входит в дом, сверкнув пряжкой сандалии, Елена появилась у окна и что-то взяла с подоконника.
Завтра приедет Саша, и наваждение пройдет. За ночь надо забыть о нем.