На совсем последние деньги он купил прямо через окно машины целый ящик мороженого – пломбир в стаканчиках по двадцать копеек. Стаканчики были все помятые, бледные, мокрые, с непропечатавшимися клеточками, кривые, туго набитые пломбиром, – он не возвышался над ними снежными горками, как тот, что продавался в ГУМе.
Картонную коробку поставили нам с Шурой на колени. Мы через силу съели по одному оползающему в руках мороженому, от него еще больше хотелось пить, липкие сладкие струйки текли по пыльным – то ли грязным, то ли загоревшим – рукам, капали на измученные юбки, на ведро с огурцами, на пол.
Все мороженое, один стаканчик за другим, съел дядя Володя. Он протягивал назад темную волосатую руку, и кто-нибудь из нас вкладывал в нее мягкий склизкий стаканчик. Пустую коробку дядя Володя сложил и взял к себе, а потом выбросил в окно. Коробка захлопала и с лету прижалась к лобовому стеклу белой малолитражки, которая шла на обгон. Водитель хотел избавиться от коробки, снизил скорость, завертел руль из стороны в сторону, высунулся в окно – пожилой, небритый, – заругался.
Все в зеленом «Москвиче» хохотали, дядя Володя закричал:
– Чего дергаешься? Так бузуй! Наградили! – Прибавил скорость, и малолитражка исчезла, шарахнулась куда-то вправо.
Жара одолевала. Даже сквозняк в машине не помогал – ветер был какой-то душный, лихорадочный, жирный.
– Вот я, как вёдро покупала, – сонно, оговорившись, начала рассказывать бабушка, – Громовых девку вспомнила. Ходит все, ведра покупает. Уж становить негде, а она все несет и несет – мерешшится ей, что все нету – прохудилися все. Сашка с продавщицей сговорился, чтоб та ей не продавала: нету, мол, все вышли, так Ольга с Лебедяни притаранила.
– Ку-ку девка, – сказала Шура.
– Какая она табе девка, ты ее парню ровесница, грубиянка ты.
– Как ты зовешь, так и я, сама грубиянка.
Шуру не слушали.
– Да, – сказал дядя Володя, – все-таки вот что любовь с людьми делает – вот ведь на самом деле рехнулся человек. Сашка тут, конечно, сам виноват: не надо было так ее мучить, женишься – женись, что испытания устраивать? Вот теперь носись то с ведрами, то еще чего, то в больницу вези…
Я смотрела через лобовое стекло на шоссе – впереди, почти у самого горизонта, видела огромную лужу. С радостью я представила, как мы напоремся на нее, как шваркнет справа и слева раздавшаяся вода, как тормознет наш «Москвич» и как покатится дальше, оставляя уже веселый черный след на пыльном сером шоссе.
Но мы ехали, а лужа все еще была далеко впереди – она блестела на солнце, и так хотелось самой прямо в одежде броситься в воду, почувствовать, как набухают, тяжелеют на ногах сползшие носки.
– Ух, какая лужа! – сказала Шура.
– Это не лужа, это мираж. – Дядя Володя оглянулся на нас из-за руля, улыбнулся – даже десны у него почему-то потемнели.
– Где, где мираж? – встрепенулась Марго.
– Какой такой мираж? – Бабушка тревожно заерзала, приготовилась испугаться.
– Да вон, воду видишь?
– Вижу.
– Откуда вода-то на дороге? Дождя ж не было? Блазнится от жары.
– Ой, штой-то будет. Это к худу блазнится, – застонала бабушка, – ты б не гнал, Дрын, полегонечку, а?
– Ба Ду…
– Ничего, бабка, с Богом, не боись, не разнесу.
– А то мне всегда к худу морок бывает. Вот как Отец-то нас в Грузию увозил – уж как не хотела я ехать, как не хотела. Только-только наладились, и корову было купили, как встал на своем – едем и едем.
– Заскучал дед, потянуло, конечно, на родное…
– Вот собралися, всё, сидим в пустом доме, подводу ждем. И слышу вдруг, на чердаке так-то тихохонько играет – курлы-курлы, вот есть такие, ручку крутить.
– Шарманки.
– Как на шарманках кто наигрывает, и грустно-грустно так, аж жуть меня взяла. И Отец было призадумался, загорился: «Знать, Дуня, не на добро едем». Може, одумался бы, да водовоз колокольцами загремел, стали вешши носить – и все смолкло. Так и промаялись мы там, и жизни нам не было, последнее растеряли и вернулись, – повысила голос бабушка. От ее рассказа стало жутко.
А лужа все не исчезала, только меняла очертания, и блеск ее казался неестественным – так блестит море на переливающихся календариках с японками в купальниках.
Не хотелось потерять это ощущение страшного и таинственного. Все ждали от бабушки продолжения рассказов, и она почувствовала это и, не торопясь, продолжала:
– Иные бабы брешут, плетут чего-ничего, а я – не, что было со мной, то и говорю, а чего не было – того не говорю. Теперь что же… в войну это было. Морозы стояли, и голодуха, а мы уж осиротели, я старшая. Все пишшат, есть хочут, а дома ни крошечки, страсть. Теребят меня за подол, пристали, убежала я от них в лес, забилася в чащу, легла в сугроб, думаю: «Нету больше моих сил, замерзну!» Мороз – аж треск по всей дебре идет, а на мне платочек плохонький да телогреечка рваненькая, рукавиц не было. Лежу, не движусь, и что за дела – не холодно мне ни капли, будто лето. «Нет, – думаю, – чтой-то тут не то, не велит Бог помирать». Глядь – звезда не звезда, ракета не ракета по небу пошла, туды, туды, за овраги. Любопытно мне сделалось – дай, думаю, погляжу, что там есть такое. Побежала к оврагу и аж от леса вижу – ташшится ктой-то на санях. Подъехал ближе – мужик, оказывается, знакомый. «Что, Дуня, – спрашивает, – ты тута?» – «Так, мол, и так, – отвечаю, – ребятишек кормить нечем, пошла (вру уже), может, Бог что пошлет нам, пишшу какую». – «И то, – говорит, – Бог вам послал – на, возьми». И дал мне картошек, штучек несколько, мерзлые такия, с гнильцой. Я скорее домой. Огня не было, так сырые и поели, с кожурками.
После паузы сказал дядя Володя:
– Это, бабка, такое бывает в минуты сильного душевного напряжения, что ни мороза, ни тяжести не чуешь. Вон как, говорят, старуха одна из пожара сундук выволокла и померла, а его потом мужики вшестером еле с места сволокли.
– Може, и так.
– Или вон взять Наташку вашу – как она снега рассекала, тоже в пальтишке одном, с «Победы» каждый вечер бузовала.
– Наташка да… на девку все дивовались – как ни сдерживали ее, каждый вечер к Яшке нашему припиралась, уж он и не знал, бедный, куды от ней и схорониться, – усмехнулась бабушка.
Шура делано засмеялась:
– А теперь Наташа не зная, куды от Яшки схорониться, как с топором-то нагряня!
– И то! Хотела – получила. Женила парня обманом, а теперь жалится. Всё поля мерила, придет по пояс в снегу, просохнет чуток – и назад. Яшка к ней иной раз и не выйдет, дай-кась Любка ее до поворота проводит!
Две большие птицы вылетели из посадок и тяжело, низко закружились в небе, казалось, что-то давит им на крылья, ровно распределяя вес.
– Кобчики кружат, – сказал дядя Володя.
Птицы зло и подавленно кричали. Одна резко развернулась и вдруг ударилась грудью в лобовое стекло. В машине стало сумрачно, большие крылья с черно-коричневыми крапинами распластались по трещинам, выступила темная кровь. Бабушка ахнула, Шура взвизгнула и лягнулась, дядя Володя выругался. Было странно, что птица разбилась и умерла, и еще более странно, что она так и осталась на стекле. Зеленый «Москвич» завилял на пустынном шоссе, птица чуть сползла набок, но не упала.
– Это дай-кась нам будет што, ой, молитеся, девки, – зашептала бабушка.
Дядя Володя включил «дворники», но они только размазали кровь. Машина резко затормозила, и мертвая птица медленно отвалилась, спинкой шлепнулась на капот, соскользнула на буфер.
– Капут, – сказал дядя Володя, – ну-ка, бабка, ножку, – взял с пола какую-то тряпку и хлопнул дверцей. Дядя Володя показал нам мертвую птицу – мы видели ее через темно-красные разводы на стекле – и бросил в кювет. Потом вытер кровь тряпкой и тоже бросил ее в кювет.
– Это она от солнца взбесилася, да, Надь? – спросила Шура.