Лунные горы, блестящие под синим светофильтром в дальнем конце сцены, были сделаны из мятой фольги, лунные деревья – из двух напольных вешалок, обмотанных все той же фольгой: бабушка всегда называла ее «серебряной бумагой». Лунный цветник изображали венчики для взбивания и половники, вставленные в формы для кексов. Нелепые и жалкие потуги. Убожество. И тем не менее фольга лучилась подводным светом. Вешалки торжествующе воздевали ветви, букеты из кухонных принадлежностей хранили несуразное достоинство домашнего быта.
Глядя в сияющий зев сцены, мама узнавала мир перед собой, как будто прежде видела его во сне. Как будто в ее детстве туман материнских снов еженощно наполнял дом и оставил в памяти именно этот искристый след. И то была вовсе не маловразумительная история пчелиного пастуха-луноплавателя, продиктованная ее матери бедным, зашибленным молнией стариком на придуманном языке жестов. Лунная королева вбежала, гонясь за шариком из фольги, в мишурном платье и короне, с трепетными крылышками из нейлона, натянутого на одежные плечики и обклеенного блестками. Это была вовсе не Луна, а какая-то иная планета – какая-то иная мать, – неизведанная и доселе неизвестная.
«Это было просто невероятно прекрасно», – сказала мне мама.
Тут блеск словно отделился от мишурного венца и поплыл от матери к ней, искрясь и переливаясь, а потом разом погас, и наступила тьма.
Она очнулась на кожаном диванчике у дверей театра рядом с мистером Казамонакой. В нос бил запах нафталина от его костюма. Миссис Аутколт склонилась над ней, словно наблюдая через стекло духовки за пирогом, который то ли недопекся, то ли подгорает. За миссис Аутколт стояли медведь, три клевера, две пчелы и толстая пианистка в халате и домашних тапочках. За ними тянулась стена, обклеенная теми же обоями, что и вестибюль, дед еще поймал маму на том, что она беспричинно на них уставилась. Обои эти имели странную особенность: в одном ракурсе рисунок у них был самый обычный, ярко-розовые геральдические щиты с белыми медальонами на двух золотых гирляндах из ивовых листьев. Но в другом ракурсе на тебя уставлялись рожи с окровавленным ртом и длинными ослиными ушами[40]
.– Ну вот! – воскликнула миссис Аутколт. – Все хорошо, голубушка, ведь верно?
Мама кивнула, хотя не была уверена, что все хорошо. Она оторвала взгляд от обоев и увидела, что рядом сидит мистер Казамонака. Он выставил подбородок и смотрел на нее со спокойным удовлетворением. «Не волнуйся, – говорили его глаза, – все идет ровно, как я наметил».
– Мне понравилась ваша пьеса, – сказала мама.
В ответ мистер Казамонака торжественно свинтил крышку с невидимой банки. Мама услышала цокот каблуков и металлическое шуршание. Вбежала бабушка без крылышек, придерживая рукой съехавшую набекрень корону. Миссис Аутколт выпрямилась, все остальные посторонились и поглядели на бабушку, только мистер Казамонака вроде бы ничего не заметил. Мама стремительно вскочила. Кровь барабанила пальцами в ушах.
– Извини, мам, – сказала моя мама. Эти слова были первыми, что пришли ей в голову.
Она подбежала к матери, и та прохладными голыми руками зажала ее шею в клещи. Объятье вышло неловкое, но искреннее. Мамин взгляд невольно скользнул к обоям с их тысячами оскаленных длинноухих рож, и бабушка, даже не поворачиваясь, поняла, чтó она видит.
– Не нужно смотреть, – сказала она.
И мама отвернулась от обоев, чтобы никогда больше на них не глядеть.
– Вы были в тюрьме, – сказал доктор Медвед.
– Уолкилл.
– За нападение.
Дед понимал, что до конца жизни должен будет время от времени объяснять, где был между августом пятьдесят седьмого и сентябрем пятьдесят восьмого. Он решил, что будет отвечать лишь на прямой вопрос людям, имеющим разумное право спросить. Работодателям, безусловно; хотя в нынешней ситуации и говорить ничего не требовалось, поскольку Сэм Шейбон ударил с ним по рукам еще в тюрьме и все обстоятельства наверняка знал от директора. Бабушке, если она спросит, он расскажет, как сидел, а не спросит, так и хорошо. Что до мамы, от ее вопроса: «Как было в тюрьме?» (один из немногих, заданных внезапно по пути из Нью-Йорка) – он отделался односложным: «Занятно», и она вроде бы удовлетворилась ответом или, согласно ее версии, вынуждена была удовлетвориться. В остальном дед прикинул, что от сегодняшнего дня до смерти ему предстоит не меньше трех раз объяснять, за что он попал в тюрьму, и установил верхний лимит в пять. Одну из этих возможностей он решил потратить прямо сейчас.
– Я напал на человека. Своего начальника. Пытался задушить его телефонным проводом.
– Ясно. А чем он это заслужил?
– Ничем, насколько я знаю, – ответил дед.
– Ха! А чем спровоцировал?
– Меня уволили.
– А.
– Накануне она первый раз попыталась сжечь дерево. Я был… вы понимаете. В расстроенных чувствах.
– Оттого что она попыталась сжечь дерево. После почти года…
– Почти двух лет.
– …в течение которых казалась почти здоровой. Галлюцинации исчезли.
– Да. Только, оглядываясь назад, я понял… я осознал, что они… Это все время присутствовало. Просто мы как-то ухитрялись этого не замечать.