Он отогнал машину в тень и опустил окна. Вылез, захлопнул дверцу. Уже почти у самой лестницы он услышал за спиной шарканье маминых мокасин по асфальту. У нижней ступени дед обернулся и увидел маму. Оба посмотрели на высокие дубовые двери, завитые металлическими виноградными лозами. В эту минуту ужаса или, по крайней мере, неуверенности они были вместе. Дед чувствовал, что должен предложить маме руку – ему этого хотелось, – но он боялся, что она отвергнет его, как в день их знакомства, оставит стоять с протянутой рукой. Он еще решал про себя, готов ли пойти на такой риск, когда ощутил ее трепетные пальцы в своей ладони.
Женщина в белой кофте и белых теннисных туфлях вышла из регистратуры за раздвижной стеклянной дверью. Стекло было с проволочной сеткой внутри. Регистраторша (ее короткая седая стрижка чем-то напоминала шапочку медсестры) попросила деда подождать в вестибюле: доктор Медвед, лечащий врач бабушки, хочет с ним поговорить. С бабушкой все хорошо, волноваться незачем, просто доктор считает нужным обсудить некоторые аспекты терапии.
– Пойдем, милая, – сказала она маме. – Я провожу тебя в театр.
Женщина говорила ласково, но мама этого не слышала. Войдя в вестибюль, она очнулась, словно лунатик на крыше, и обнаружила себя в шаге от пропасти. Ей было страшно двинуться. Она вспомнила сцену из фильма, где солдат наступил на мину, которая взорвется, если убрать ногу. Ей было страшно говорить, слушать, дышать. Вестибюль давил своей огромностью. Его обрамляла двойная лестница, ведущая на полуэтаж с колоннадой. Здесь были огромная хрустальная люстра и мраморный шахматный пол. Ни запах моющего средства, ни нарциссы в горшках не могли до конца заглушить вонь человеческих экскрементов.
– Я не хочу в театр. Я хочу увидеть маму.
– Солнышко, твоя мама в театре, – ответила регистраторша. – Там сейчас генеральная репетиция пьесы. Твоя мама принимает в спектакле большое участие.
– Но мы сегодня забираем ее домой, – сказал дед.
– Да, конечно. Она знает.
Деду стало обидно, и, видимо, он не сумел этого скрыть; на лице регистраторши проступила жалость.
– Она ведь только позавчера узнала про ваш приезд, верно? Ей известно, когда вас сегодня надо было ждать?
– Наверное, я забыл ей сообщить, – ответил дед.
Он отправил телеграмму, которая, возможно, затерялась, но ему не хотелось, чтобы регистраторша его жалела. Он глянул на часы. Доктор должен был принять его через пять, самое большое через десять минут.
Дед кивнул маме:
– Иди.
Мама не двинулась с места. Она с тревогой всматривалась во что-то. Дед положил ей руку на плечо и проследил за ее взглядом, думая увидеть какого-нибудь несчастного психа, шаркающего, понурого, с ногтями, как гитарные медиаторы. На мгновение его накрыла паника: он подумал, что мама, застыв от ужаса, смотрит на бабушку. Но нет, мама просто уперлась взглядом в пустую стену.
– Что случилось?
– Ничего, – ответила мама дрожащим голосом.
– Идем, милая, – повторила регистраторша в белой кофте. Она взяла маму за локоть и мягко повела к двери между лестницами, на ходу обернувшись к деду. – Присядьте, пожалуйста. Доктор Медвед скоро освободится.
Дед сел в кресло у входной двери, провожая взглядом маму. Потом встал и крикнул:
– Простите, можно вопрос?
Женщина в белой кофте обернулась:
– Да?
– Что за пьеса?
– Не могу вам сказать. Я совсем ничего в ней не понимаю.
Женщина сказала, что ее зовут миссис Аутколт. Театр располагался в дальнем конце зигзагообразного флигеля, и, пока они шли по коридорам, поворачивая то вправо, то влево, миссис Аутколт заполняла пустоту маминого молчания сведениями из истории больницы и психиатрии. Она сообщила, что у нее самой шестнадцатилетняя дочь. Миссис Аутколт точно знала, что девочке в таком возрасте интересно услышать. Если им попадался больной с любопытной биографией или симптоматикой – нарколепсией, фобией шляп, неспособностью воспринимать опасность, фолк-певец мистер Гатри{111}
, – это все сообщалось маме.Миссис Аутколт рассказала, что театром больница обязана богатому человеку по имени Адольф Хилл, производителю шелка для галстуков из Патерсона. Мистер Хилл считал, что древние греки были самыми душевноздоровыми людьми на земле. Причину этого он находил в величии греческой драмы, позволявшей актерам и зрителям лицезреть ужасное и внутри, и вне своей головы. Когда со временем жена Хилла попала в Грейстоун, он пожертвовал деньги на создание театра Адольфа и Милисент Хилл. Неправда, сказала миссис Аутколт, будто мистер Хилл отправил жену в психиатрическую лечебницу специально, чтобы проверить свою теорию драматерапии, но не исключено, что именно его теории довели бедняжку Милисент до умопомешательства. В 1927 году она повесилась у себя в палате – не в театре, слава богу, – связав вместе три галстука из лучшего шелка «Эмпайр силк компани».