В следующей коробке – из-под джина «Гилбис» – я обнаружил полиэтиленовый пакет с логотипом парижского «Нью роуз рекордс». В нем когда-то лежал либо «Fire of Love», либо концертник Джонни Тандерса{75}
, смотря от какого визита остался этот пакет. Теперь в нем лежала черная фетровая шляпа с большими мягкими полями. Пакет со шляпой, нераспечатанная упаковка чистых кассет TDK и колода Таро, которую я в тринадцать лет купил в магазине подарков торгового центра «Колумбия», – больше ничего в коробке не было. Я уставился на шляпу, силясь вспомнить, откуда она взялась.– Белокурый, – сказала мама, снимая с фетрового поля длинный светлый волос.
И мы разом вспомнили эту шляпу на голове у моей бывшей жены-блондинки.
Я указал на третью коробку, в которой когда-то помещалась дюжина бутылок бурбона «Олд кроу». Она выглядела более ветхой, чем две другие, шрифт – более старым, в нарисованной вороне чувствовалось пижонство эпохи джаза. Коробка была заклеена не скотчем, а старой липкой лентой – ее еще надо было смачивать губкой.
– Это почти точно не моя, – сказал я. – Слишком старая.
– Хм, – проговорила мама, разрезая ленту ключом от дома.
Вроде бы я уловил нотку беспокойства в ее голосе, хотя, может быть, мое воображение дорисовало эту подробность задним числом. Наверху в коробке оказались детские книги в бумажных суперобложках: «Черный скакун», «Дымка с Чинкотига» и «Повелитель ветра», «Национальный бархат» и что-то под названием «Давай, Сухарь!»{76}
. Под ними лежали бумажный конверт и тканевый кармашек на молнии. В конверте хранились лошадки, вырезанные из наклеенных на картон журнальных фотографий, а в кармашке – рассыпающаяся миниатюрная сбруя, которую мама смастерила им из кожаных шнурков и дерматина.– Так делала Вельвет, – сказала мама. – В книге. Так что я тоже себе таких сделала. А потом твой дедушка вырезал мне вот этих.
И она достала из коробки девять маленьких деревянных лошадок. Каждая была отдельно завернута в страницу «Балтимор сан» от 12 ноября 1952 года. Мама разворачивала их по одной и ставила на мой кухонный стол. Лошадки были примерно три дюйма в холке. Мама вспомнила, что первых двух дед вырезал перочинным ножом, остальных – штихелями. Каждую он снабдил гривой и хвостом из щетины и раскрасил в свою масть, так что все получились разные: гнедая, рыжая, бурая, серая в яблоках, соловая, вороная, белая, пегая и полуночно-синяя. Гнедая и бурая были вырезаны грубо, условно, но дальше дед навострился, и у остальных лошадей в изгибе шеи, в изящных головах и балетных позах проглядывало сходство с природой, если не реализм.
Я взял в руки синюю:
– Как-то чересчур сказочно. Для деда.
– Это Полночь. Она умела летать.
– Полночь, – повторил я. – Ага.
Я провел Полночь восьмеркой над головами других лошадок и поставил обратно. Удивительно было узнать сейчас, уже в зрелом возрасте, что какая-то часть маминого детства прошла в ее воображении. Во всех ее рассказах про те времена упоминалось что-то увиденное, услышанное, испытанное или совершенное, как будто она жила исключительно во внешнем мире. На своих автопортретах мама была ребенком без мечтаний, страхов, вымыслов, сомнений, без неразрешимых вопросов. Мои самые обыденные мальчишеские фантазии заставляли ее качать головой и возводить глаза к Богу или кухонному потолку, словно спрашивая: «Где он набрался этой ерунды?» Услышав про Полночь, я подумал, уж не было ли это притворством? Попыткой изобразить, будто она не знает языка, которым на самом деле владела? Быть может, мама хотела скрыть, что она тоже чужая здесь, в дневном краю нелетающих лошадей.
– А что у тебя там еще? – спросил я.
Она посмотрела на коробку из-под «Олд кроу» и отвела взгляд. Скомкала мятые газетные листы и бросила в коробку.
Я понял, что там есть что-то еще.
Мама вновь глянула на маленький табун. Сдвинула брови и вытянула губы трубочкой, как будто решает что-то насчет лошадок. Сперва я думал, она прикидывает, не подарить ли их моей младшей дочке, которая как раз была в возрасте увлечения Вельвет Браун. Однако в таком случае взгляд у мамы не был бы таким отрешенным.
– Ладно, – сказала она наконец, закрыла коробку и взяла ее в руки. – Могу оставить твоим детям, если им нужно.
– Отлично.
– Что?
– Да нет, ничего.
– Понимаю, – сказала мама, и я увидел, что она собирается с духом для следующего слова. – Лошади.
– Целая коробка.
– Ты думаешь, это странно. Из-за моей мамы.
– Нет, я… В смысле, пятьдесят второй год… Тебе ведь было десять, когда ты сложила их в коробку?
– Да. Я переехала к бобэ и зейде. – Так мама называла моих прабабушку и прадедушку, умерших задолго до моего рождения. – Они тогда жили в Кемдене. Предполагалось, что я побуду у них, пока он не найдет работу, но в итоге я закончила в Кемдене учебный год. Работу он нашел не сразу. Ему пришлось перебраться в Нью-Йорк.
– На Радио-роу, верно? Где Всемирный торговый центр.
– Он работал в магазине «Эрроу», а когда фирма стала продавать запчасти компаниям, перешел в отдел продаж, там лучше платили. Тогда я переехала к нему в Квинс.