Были и около Димитрия люди, которые понимали это и предупреждали его; но он постоянно отвечал им: «Не бойтесь, я не Борис…» Это прежде всего был — Григорий Отрепьев. Принадлежа к тем москвичам, надо признаться, очень редким экземплярам, как дьяк Власьев, которые уже вкусили и эллинской и латинской мудрости, Отрепьев не мог дышать в затхлой атмосфере старины и через это должен был показаться чернокнижником, магом, еретиком и — совсем проститься с Москвою, сделаться эмигрантом, подобно Курбскому. Явление необыкновенного юноши под именем Димитрия и отожествление этого имени с его собственным именем, с именем Григория Отрепьева, заставили этого последнего снова воротиться в Москву. Воротившись со своим другом Треней, он увидел, что Москва — все та же и что Димитрию нелегко будет повернуть ее воловью шею так, чтобы она глядела на Запад, к солнцу знания, а не рылась, как свинья под дубом, добывая только желуди, когда там, на Западе, можно было добыть и апельсины. Отрепьев видел, что едва Димитрий начинал оглядываться на Запад, как на него уже начали набрасывать тень подозрения… Отрепьев не раз намекал об этом Димитрию, но тот, в упоении первых дней любви, ласково отвечал ему:
— Не бойся, Григорий, я не Борис. Ты человек книжный, много знаешь, много думаешь, даже больше, чем следует, и оттого горчишное зерно тебе кажется арбузом. Знай свои книги, а кормило правления оставь мне — мой корабль пойдет шибко…
Вот почему торжество молодого царя не радовало Отрепьева… В то время, когда перед дворцом гремели бубны и литавры, а царские повара рассказывали ужасы о телятине, Отрепьев и его друг Треня сидели в келье Чудова монастыря и грустно разговаривали…
— Так как же ты, Юша, мыслишь — опять кинуть Москву?
— Так намыслил, Тренюшка-друг: идти за море, потолкаться по чужим землям, поглядеть, что там делается.
— Ну, и в какие ж страны ты намыслил, Юша?
— Сказывал мне французик Яков Маргаритов, дружинник царев, что можно-де по сухопутью дойти до францовского до стольного града, Паризием именуется, а в том-де граде дива неисповедимая. А из Паризия-де града по сухопутью ж идти через горы великие в шпанскую землю, где град Мадрид дивный и монастырей много. Да из францовской же земли проход есть и до Рима-града, в коем в ино время, как Господь наш Иисус Христос по земле ходил, Август-кесарь царствовал и мощи апостола Петра обретаются. Да из францовской же земли морем недалече добежать и до аглицкой земли, а кораблем можно дойти и за океан, в землю америкийскую… И, Господи!.. Чего-чего нет под солнцем, и все сие возможно человеку узрити. Вот хоть бы америкийская земля — ведаешь, где она обретается?
— А где, Юша? В том «Космографионе», что мы с тобой когда-то в этой келейке читывали, сказано, якобы америкийская земля лежит от аглицкой и от французской и от шпанской земель к западу, за великим окианом, а где — не ведаю.
— Вот где она, Тренюшка.
— Как, Юша? — с удивлением спросил Треня.
— Так под сим полом.
— Что ты, Юша, шутишь?
— Не шучу я, друг мой. Земля круглая, аки яблоко. Так вот на сей стране яблока обитаем мы, — аки мухи ползаем по яблоку, а на той стране яблока — америкийские люди… И выходит, что их подошвы супротив наших подошв. Вот куда душа меня тянет, Тренюшка-друг.
— А Настеньку Романову вытравил из души? — немного помолчав, спросил Треня.
— Ее не вытравить мне и могилою. С собою унесу ее обличье кроткое — в сониях буду видеть ее; я — не суженый для сей птички райской. Я — ворон и сам занесу мои кости за тридевять земель. А ты что мыслишь с собой делать?
— Думаю взглянуть еще раз на Ксению, а там опять понесу мою буйную голову на тихий Дон. Из монастырской кельи, все едино, что из темной могилы, ей уж нету другого выходу, как к Богу на небо. Ипатушка-иконник сказывал мне, что видел ее на Беле-озере, во инокинях: из Оксиньи она стала старицею Ольгой… Пытала, сказывает Ипат, про Москву, про царя, про нас — и плакала, говорит. Эх, хоть одним глазком взглянуть бы на нее — да тогда и опять на Дон.
— Брось ты эту думу, Треня.
— Как бросить-то? Это не скорлупа орехова.
— Пойдем со мной — по сказке французика Якова Маргаритова: размычем наше горе по свету.
— Нет, Юша, не пойду я, не то я задумал.
— А что?